Окончательно заврался человек с перепугу. А братва на него еще наседает.
— Будешь фокусы показывать — нас не забудь. За магарычом забежим. На хорошие места контрамарки выдай. Только помни — поаккуратней. Будто нас и не видел. Ну, бувай здоровенький.
Разумеется, после таких приветствий приезжий и не помнил, как из яра с чемоданом вылез, с каким страхом неподвижно лежавшего Алешу — виновника бед — обежал, как собрал свои мысли. Но все же у него достало смекалки из яра огородами не возвращаться в город, чтобы не навлечь на себя и новых своих приятелей подозрений, а пробраться околицей на вокзал. Оттуда послал он паническую, известную вам, телеграмму жене, а затем уже сел на ваньку {26} и доехал до номеров с одной лишь мечтой,— по получении денег если не сегодня, то, на худой конец, завтра убраться из нашего проклятого города восвояси.
Однако пущенное по кругу злою рукою колесо остановить мудрено и еще мудренее заставить его кататься вспять. Козлинского оно подхватило и понесло — как он ни упирался руками и ногами, как ни пытался своротить в сторону.
Иная профессия или талант иному человеку дается с трудом, исподволь, иному совсем не идет в руки, иной добивался их настойчивостью и терпеньем, иному же они пришиваются неожиданно-негаданно; смотришь — и уже щеголяет такой счастливчик с отличием, поднесенным ему его ближними, и сам не знает, за что такая честь, радоваться ему или плакать, носить ли ее терпеливо или кинуть прочь. Но откажется {27} ли счастливчик от навязчивого отличия или примет его поневоле — он может быть уверен, что в том или другом случае ему не миновать жестокого суда и расправы за то, что он не оправдал надежды, возложенной на него.
Второй раз сорвалось у меня с языка это слово — надежда.
Но что же поделать? Нет более шаткого, более зыбкого, более неверного слова, чем надежда, а однако, чаще всего человек обращается к нему в своей неуверенности, неустойчивости, безволии, безыдейности, когда, вопреки железной логике вещей, ищет в навозной куче жемчужное зерно. И если уж в наши бурнопламенные дни на широкой исторической арене видели мы нежданно отличенных людей, «не оправдавших надежды», то как же удивляться тому, что наш крохотный символ в нашем малюхоньком городке тоже попал в число тех счастливчиков, которым, видно, уж на роду написано быть битыми за то, что они не те, за кого их принимают.
Глава девятнадцатая
О смысле бессмыслицы
Застигнутый врасплох своей давней любовницей, Козлинский, от природы человек тихий и степенный (именно, быть может, благодаря этому качеству), совершил несвойственный ему поступок — выскочил не только на ходу поезда из вагона, но и из самого себя. Привыкший поступать всегда почему-либо или зачем-либо, чувствовать в своих действиях разумные основания, он и в своем теперешнем положении попытался найти смысл. Но так как начало (то есть появление Алексея Ивановича в нашем городе) было по существу бессмысленным, то и все, логически вытекающее из этого начала, должно было быть глупым. А тут, благодаря Алеше, Козлинскому пришлось еще раз упражняться в полетах, но уже менее удачно, и, мало того, тотчас же получить, как бы в подтверждение своим необычным действиям, отнюдь не свойственную его натуре и не принадлежащую ему по роду занятий кличку актера. Однако в этих нагромождающихся друг на друга нелепицах смыслом (о котором так всю жизнь заботился наш герой) и спасением являлась именно эта кличка, услужливо подсказанная бандитами. Козлинский принял ее и даже взял на себя обязательства, связанные с нею, но все же колебался, внутренне протестовал, когда Клейнершехет в свой черед спросил его — не актер ли он. Козлинский, глядя в окно на упражняющихся Николини, но думая о бандитах, так ловко ограбивших его, почти в отчаянии воскликнул:
— Это они актеры, а не я.
Но — надежды все же были возложены, и скромному, привыкшему повиноваться обстоятельствам человеку нужно было их нести. Нельзя деловому, нормальному гражданину в незнакомом городе, да еще таком, как наш, не представляющем из себя ничего любопытного в историческом или каком-либо ином отношении,— появляться без цели, без дела, без заранее обдуманного плана. Такой гражданин вызовет недоверие к себе, будет казаться подозрительным. Так, по крайней мере, думал Козлинский, так бы он сам отнесся к такому человеку. Для своего душевного равновесия ему нужно было найти зацепочку. И вот, занятый этим для себя проклятым вопросом, выбитый из привычного спокойного седла, без денег, в чужом маленьком городке,— он, сидя у Люмьерского, изрек еще одну фразочку, как бы в утешение самому себе:
— Дела, любезнейший, всюду можно делать при умении.
И тем самым взвалил на себя еще новое обязательство.
И как же обрадовался он, когда узнал от парикмахера, что женщины наши не стригутся,— следовательно, подвертывается смысл пребывания в городе, смысл, близкий его специальности. Тогда-то он и поразил фантазию Люмьерского новыми возможностями. Но это была лишь мыслимая, а не действительная цель. К тому же и нить, связывающая приезжего с бандитами, не прерывалась. Нужно было бежать, и как можно скорее. Малодушие все более овладевало героем нашим. Он сбрил себе бороду, воспользовавшись отсутствием парикмахера (потому что при нем и на этот детский способ скрыться от бандитов не решился бы), и кинулся на почту узнать о деньгах, хотя, конечно, понимал, что они не могли бы так скоро прийти. Но Козлинский привык действовать. Он хватался за последнее «авось», все более теряя под ногами почву. А тут подвернулся Клуня со своим непрошеным любопытством — этот городской глашатай, которого Козлинский угадал обостренным чутьем и тотчас люто начал ненавидеть и бояться. Здесь-то и пришел он к полному поражению и бессмыслице, порожденной любовью к смыслу. Боясь и ненавидя, он стал особенно предупредителен и дружествен с Клуней. Он соврал ему о каком-то инженере, назвав первую попавшуюся фамилию. Ни на секунду не забывая о ярах, обмолвился о ровном месте, восстанавливая свое «гражданское достоинство», запутался окончательно и, наконец, издали увидав яры, спохватившись, что бандиты могут почесть его вторичное появление в этих местах за желание их выдать, позорно бежал, лишаясь этим в глазах Клуни уже всякого достоинства.
Стоит ли следить дальше за поступками Козлинского, за проявлением его отчаянности, когда на него насел в кондитерской Клуня? Стоит ли объяснять эту храбрость труса, не верящего своей смелости, переставшего понимать, что с ним, где он и кто он? Стоит ли после того оправдывать его скромность на вечере у Близняк, его красноречивую немногословность и фигуру умолчания, какую он усвоил себе в разговоре с Сонечкой Нибелунговой, обрядившей его в кинорежиссеры и Дугласа Фербенкса? Алексей Иванович стал игрушкой логики бессмыслицы. Утратив веру в возможность немедленного бегства из города, ввиду ограбления почты лишенный средств к существованию, затурканный и поднятый людской молвой на ходули,— он принужден был действовать так, как бы действовал тот, за кого его принимали,— то есть актер, кинорежиссер и авантюрист.
Он попытался оправдать надежды из чувства самосохранения. Но может ли скромный, затурканный, честный обыватель творить, как авантюрист и жулик?
Козлинский лишь добросовестно намылил себе петлю, вложил в нее свою шею и сделал неотвратимый прыжок к бесславной гибели.
— Пожалуй, однако, честнее и безопаснее было бы покаяться во всем, попросить денег на дорогу и уехать,— возразят мне читатели.
— Да,— отвечу я,— это было бы проще и честнее, если бы мыслилось возможным. Но это было невозможным сделать человеку, который больше-то всего и боялся вызвать к себе недоверие, показаться дураком и жуликом. А ведь так бы, конечно, и сталось, принимая во внимание тех, кто возлагал надежды {28}.
— Мы тебя породили, мы тебя и убьем,— сказали бы они, следуя жестокому убеждению своего далекого предка Бульбы.
И вот — Козлинский решает действовать честно в своей фантастической роли. Он соглашается с тем, что он кинорежиссер, и берет по пять рублей за определение фотогеничности с тех дур, которые навязали ему эту роль. Он ставит самые невероятные, в своем представлении, условия — позировать голыми — для того, чтобы сделать свое предприятие невыполнимым, диким (а деньги все-таки нужны — оцените эту стойкость). Но самое невероятное, точно на смех, становится самым заманчивым, наиболее убедительным. Он получает пятирублевки и добросовестно вертит ручку своей диковинной машинки для вшивания волос. Но все же, как человек, еще не совсем оторванный от обычного своего занятия, он не забывает о настоящем деле — о волосах, которые ему нужны, за которые в другом месте он бы должен был платить, и ставит другое условие своим ученицам — стричься. Люмьерский получает клиенток, Козлинский — волосы. Герой наш почти счастлив. Он может уехать, потому что у него завелись деньги, и даже увезти драгоценный товар. Он, скромный, маленький человек, нежданно для себя одурачил весь город, как настоящий авантюрист, одаренный гениальной изобретательностью.