– Наш поручик потребовал смены, – утверждал Швейк, – и ночью нас непременно сменят.
– Ну, если бы нас собирались |менять, – возразил капрал Рытина, – сюда не доставили бы горячей пищи, а тем более пайков. Позади нас, братец ты мой, нет ни души; мы останемся здесь, пока нас всех не перебьют.
– Гляди, братцы, собака! И акурат, как мой Фоксль! – в восторге крикнул в этот момент рядовой Клейн, бобыль из-под Табора. – Фоксль, Фоксль, иди сюда, иди, дурашка!
Он щелкнул языком; собака, виляя хвостом, остановилась перед ним и позволила приласкать себя и взять за ошейник. И Клейн, счастливый, что нашел тут что-то родное, обнял собаку и поцеловал ее, приговаривая:
– Ух, ты, собаченька, ух, ты, моя славная! И какие у нее красивые глаза! Ни у кого на свете нет таких красивых глаз, как у животных, братцы. У меня дома была пара волов, которых я сам и вырастил. И вот у одного из них были такие глаза, что даже у девы Марии не могли быть красивее. Братцы, – сказал Клейн как-то странно в нос, – я жил только для этих волов, только для них я и жил.
– Удивительное дело: жил для волов, а умираешь для его императорского величества, – добавил Швейк к этому крику души. – А знаешь, друг ты мой, что…
Он остановился, потому что снаружи раздались взволнованные солдатские голоса; потом слышно было, как говорил поручик Лукаш; вскоре все затихло, в блиндаж заглянул какой-то солдатик и шопотом сообщил:
– Это потому, что сейчас перемирие, так они и явились; а то уж, конечно, не пожаловали бы! Для смотра приехали, братцы: сам полковник, чужие офицеры, врачи и один генерал.
По окопам, в самом деле, проходил главный врач, доктор Витровский, тот самый, который ночью прислал клозетной бумаги.
Этот главный врач был одержим навязчивой идеей, что дизентерия, холера и тиф появлялись оттого, что в отхожих местах не было достаточного количества бумаги; и вот он ходил по окопам и интересовался, сколько ее потребляется для этой цели. При этом он объяснял своим спутникам:
– Да, господа, чистота – великое дело. С заболеваемостью и смертностью в армии можно бороться только при помощи клозетной бумаги.
Произнеся это мудрое изречение, он покинул во главе высоких посетителей отхожие места и почти сразу же натолкнулся в окопе на странную процессию. На развернутом куске брезента два солдата несли голого человека, который весь судорожно трясся, бросался и от времени до времени дергался всеми мускулами, над которыми он, невидимому, утратил всякую власть.
– В чем дело? – спросил генерал, остановив солдат.
– Честь имею доложить, – еле выговорил от ужаса тот, который шел впереди, опуская брезент с голым человеком на землю, – что это – живой труп. Ему полагалось быть мертвым, а он жив; он был среди убитых и вдруг ожил.
– Нервное потрясение от взрыва снаряда, – самодовольно заметил доктор Витровский. – Вот извольте, господа: прекрасный, классический, великолепный пример. Это наш или русский? – спросил он, наклоняясь к голому человеку.
Неизвестный безумным взором глядел со своего брезента на окружавшую его группу начальства и ничего не ответил. Тогда генерал наклонился к самому его уху и крикнул:
– Наш или русский? Чех? Мадьяр? Немец? Поляк?
Но вместо ответа тело несчастного бешено извивалось во все стороны, ноги вскидывались кверху, точно в пляске, а руки как будто что-то ловили, причем пальцы сжимались и разжимались. Тогда главный врач еще раз рявкнул:
– Австриец или москаль?
У Лукаша мороз пробежал по коже при виде этого несчастного, голова которого билась об землю и подпрыгивала, точно резиновая, а, врач, которому тоже становилось невмоготу, обратился к собравшимся вокруг невиданного зрелища солдатам:
– Кто его знает? Это наш товарищ или враг?
Никто не знал этого. И вдруг откуда-то сзади протискался к самому генералу бравый солдат Швейк и, глядя в лицо человеческой развалины, извивавшейся у офицерских сапог, с мягкой улыбкой сказал:
– Так что, дозвольте доложить, это – человек! Осмелюсь доложить, что если люди разденутся догола, то они ничем не отличаются друг от друга, и лишь с трудом можно узнать, откуда они и какого государства. Так что, ваше превосходительство, даже у собак приходится вешать номерки на ошейники и даже гусям и курам надевать на ноги кольца, чтобы не ошибиться, чьи они. Вот, дозвольте доложить, в Михле жила некая мадам Круцек, торговка молоком, так у той родилась тройня, три девочки, а она, их родная мать, должна была нарисовать им чернильным карандашом разные знаки на задках, чтобы не перепутать их, детей-то, когда она их кормила.
– Да, да, это верно. Он – человек, он еще человек, – промолвил доктор Витровский, кивнув своим спутникам. – Итак, господа, идемте дальше!
За его спиной побледневший поручик Лукаш схватил себя рукой за шею и высунул язык, чтобы заставить Швейка замолчать и дать ему понять, что он снова выкинул штуку, за которую ему грозило быть повешенным…
Батальон так и не сменили, и постылая жизнь тянулась изо дня в день дальше. Грязь и чесотка усиливались, вши размножались в пропотевшем и подолгу несменявшемся белье, и война, которую вели с ними глазами и ногтями, была безуспешна. Ногти хрустели с утра до вечера во всех швах рубах и подштанников, а на другой день начинали борьбу снова. Даже изолированное положение Лукаша в его блиндаже, где ему не приходилось непосредственно иметь дело с нижними чинами, не спасало его от серой нечисти. Однажды Швейк заметил, как поручик искал у себя утром подмышками и бросал в траву вшей, которых он просто выгребал оттуда; они были крупные и откормленные, и Швейк ясно видел, как они, падая на землю, вытягивали ножки.
– Так что, – вежливо заметил Швейк, – дозвольте спросить, господин поручик, у вас тоже есть вши? Я с полным удовольствием натер бы вас ртутной мазью, у меня есть целая баночка. Тогда, конечно, господин поручик, у вас тоже еще были бы вши, но только они не ели бы вас.
Поручик Лукаш с благодарностью принял это предложение и подвергся этой щекотливой процедуре, всецело отдав себя в ловкие руки Швейка. Затем, надев чистую рубашку, он открыл чемоданчик и, достав оттуда бронзовую медаль, протянул ее Швейку со словами:
– Вот тебе, Швейк, носи на здоровье, прошу тебя. Возьми себе эту медаль «за храбрость» за то, что не покинул своего офицера в опасности.
– Да вы и были в опасности, господин поручик, рассмеялся Швейк. – Еще один день, и вши съели бы вас живьем… Так что, дозвольте доложить, я пойду в лес за хворостом.
Русские снова начали стрелять: был уже вечер, а Швейк все еще не возвращался с хворостом. Никогда еще он не отсутствовал так долго. Поручик Лукаш послал Балоуна искать его по блиндажам. Спустя некоторое время Балоун вернулся, перепуганный и весь в слезах, таща за собою какого-то незнакомого солдата. Он поставил его перед поручиком и захныкал:
– Ах, ты, горе какое! Ведь Швейка-то тоже больше нет в живых! Убили нашего Швейка, в лесу убили!…
– Швейка? Кто убил Швейка? – взревел на Балоуна поручик Лукаш.
Балоун молча указал на незнакомого солдата; тот протянул поручику Лукашу жестяной капсюль и сказал:
– Честь имею доложить, это именной капсюль того нижнего чина, которого ребята, нашли убитым в лесу. Из вашей роты, господин поручик, и наш господин подпоручик приказал спросить вас, не пошлете ли вы кого посмотреть и не захотят ли товарищи сами захоронить его.
Поручик Лукаш открыл капсюль; сомнения не было – это было удостоверение личности Швейка. У Лукаша было такое ощущение, словно у него в теле кусок льда медленно пополз от головы к ногам.
– Где он? Вы его принесли? – с трудом произнес он.
– Никак нет, господин поручик. Он еще в лесу. Шрапнельным стаканом ему разбило голову.
Поручик быстрым шагом двинулся за солдатом, в то время как Балоун, все еще причитая и плача, стал собирать людей, чтобы вырыть могилу, а затем поспешил с ними вслед за поручиком.
На опушке леса лежал убитый солдат; на нем были только штаны, а над ним на сучке висела куртка, на которой блестели три медали. Ноги убитого были босы, а сапоги стояли немного поодаль. Голова была совершенно разможжена; мозг и кровь забрызгали все кругом. Поручик осмотрел куртку с медалями, несомненно принадлежавшую Швейку, и глухим голосом сказал солдатам:
– Выройте ему могилу там, под дубом.
К горлу его подкатывался ком, на глаза навертывались слезы; уходя, он мысленно повторял: «Стало быть, и Швейк! Бедный Швейк!» – и ему казалось, что теперь ближайшая очередь – за ним самим.
Балоун поздно вернулся с могилы, шатаясь, как больной. Он разогрел своему поручику ужин и, сидя за свечкой, достал молитвенник.
– Мы ему, товарищу золотому, поставили на могилу березовый крест; ведь бедняга спит в неосвященной земле, словно скотина какая.