— Да, да, — сказал посетитель, невольно подтягиваясь. — Знаю Кирилла Трофимовича. Блестящая карьера…
— Вот-вот! — обрадовался я. — Он, между прочим, на ваших лекциях всегда спал. С открытыми глазами. Это у него такая студенческая привычка была.
— Однако… — взялся за подбородок посетитель. — Вчера к себе вызывал — хоть бы одно слово… об этом…
— А деликатный человек, — заметил я. — Да вы не переживайте — еще скажут.
— Не думаю. — сухо сказал посетитель и вышел.
После обеда мне позвонил Кирилл. — Ты чего это наплел Фукушанскому? — недовольным голосом спросил он.
— Ничего такого я ему не наплел, — ответил я. — Сам привязался: где да где он меня встречал. Ну, я и напомнил… Между прочим, и про твое отношение сообщил.
Кирилл аж застонал в трубку.
— Ты представляешь, что натворил?! Мы его сейчас назначаем председателем комиссии по борьбе… А после твоего безобразного поступка что прикажешь делать?
— Господи, Киря! — сказал я. — Как это что делать? Не назначать — и все! Зачем его в председатели, такого дурака?!
— Тебя не спросили! — рассердился Кирилл и положил трубку.
Спустя еще некоторое время позвонил Игнат Платонович.
— Как же это вы себя ведете, дорогой товарищ? — спросил он.
— А как я себя веду? — сказал я. — Как обычно.
— Значит, обычно так ведете? Ясно… Докатились!
И наконец, раздался звонок от самого Льва Федоровича.
— Хто? — брезгливо спросил он. — Ага… это что же, тот самый?
И дальше разговаривать не стал. Велел пригласить моего начальника.
— Понимаю… Понимаю… Понимаю… Понимаю! — четыре раза повторил в трубку начальник, метнув в меня соответствующее количество нокаутирующих взглядов.
К вечеру в коридоре вывесили приказ: «…старшего инспектора Маточкина уволить по сокращению штагов». Возле приказа столпились сотрудники.
— За что это увольняют беднягу Маточкина? — спросил один.
— Да он выбухал этому дураку Фукушанскому, что тот дурак, — пояснил другой.
— Вот кретин! — сказал первый.
«Можно ли не любить детей?»
— Ку-ка-ре-куу! — раздается у меня над ухом — и я просыпаюсь.
Это дочка. Забралась с ногами на мою тахту, сидит довольная, рот до ушей — и кукарекает. А на дворе, между прочим, седьмой час утра, солнце только-только вылезло. Господи, до чего рано поднимаются дети! Даже по воскресеньям.
— Давай играть! — требует дочка. Я сонным голосом бормочу стихи:
Раз в неделю можно отоспаться.
Люди спят. Молчите, петухи!
Однако эта мольба ее не трогает.
— Давай играть. Я буду петух, а ты лиса.
— Хорошо, давай, — вздыхаю я. — Иди, петух, поклюй чего-нибудь. Там, в кухне, на столе вишни остались.
— Я уже поклевал, — отвечает она. — А теперь, лиса, уноси меня за дальние леса.
Так. Маневр не прошел. За дальние же леса мне не хочется. Это значит — надо нести ее в кладовку и там, нямкая губами, изображать съедение. То есть предстоит вылезать из-под одеяла.
— Знаешь, — говорю я, — что-то мне не нравится — в лису и петуха. Давай в кого-нибудь другого.
— Давай, — легко соглашается дочка. — Я буду заяц. А ты кто?
— А я волк. Гр-р-р! — страшно рычу я.
Дочка с визгом улепетывает в конец тахты и зарывается в складках одеяла. А я мгновенно засыпаю. Пока она там будет млеть от страха — полминутки у меня есть.
Черта с два — полминутки! Просунула руку под одеяло и щекочет мне пятку.
— Волк, а волк!..
— Гр-р, — на всякий случай вяло рыкаю я.
— Ну что ты лежишь, волчина? Догоняй меня.
Ну и зайцы пошли! Другой бы умотал сейчас куда подальше — в лес, в овраг, под кровать, — сидел бы там и трясся. А этот — надо же! — догоняй его!
— Вот что, косой, — говорю, — не хочу я быть волком. Лучше я медведем буду.
Медведь добрый. Он зайцами не питается. По крайней мере — наши «медведи» с нашими «зайцами» сосуществуют вполне мирно…
— Медведь, а медведь! Ты что будешь есть — морковку или капусту? — она протягивает ко мне сжатые кулачки: в одном — «морковка», в другом — «капуста».
— Какая морковка! — возмущаюсь я. — Какая теперь морковка, подумай!.. Я же в берлоге. У меня зимняя спячка. Я лапу сосу.
— Медведь, так ведь сейчас лето!.. Ну посмотри в окно — лето же, лето! — она пытается оторвать мою голову от подушки и тянет, козявка, за волосы. Пребольно!
Нет, и в берлоге, видать, не спасешься. В кого бы мне перековаться? Может, в крота? Или в суслика?.. Хотя сусликом я уже однажды был. До сих пор помню, как она меня водой из норы выгоняла.
И тут мне в голову приходит спасительная мысль. Просто гениальная! Я даже улыбаюсь блаженно, несмотря нa то, что она, устав сражаться с моими волосами, принялась теперь откручивать уши.
— Слушай, — вкрадчиво начинаю я, — а ведь я вовсе не медведь… Я знаешь кто? Вернее — знаешь что?.. Я — бревно. Бревно!
Фф-у! Кажется все — можно подремать. С бревна-то какой спрос: зайцы его не интересуют, морковкой оно не питается — лежит себе полеживает.
Дочка теряется. Но только на секунду. О, детская фантазия! — нет тебе предела.
— Ладно, — говорит она. — Пусть ты будешь бревно… А я тогда буду муравей и буду по тебе ползать.
И, не откладывая дела в долгий ящик, она принимается деловито ползать по мне, упираясь острыми коленками в живот.
Я покорно лежу, напрягаю мышцы живота, чтобы не так больно было, и думаю: «Дубина ты, а не бревно! Додумался тоже… остряк. Скажи еще спасибо, что она вceгo-навсего муравей… а не лесоруб».
…Только через полтора часа зазвонит будильник.
Он ступил с тротуара на проезжую часть и поднял руку небрежным, но властным жестом. Так вскидывают свой жезл регулировщики. Глаза его прятались под толстыми дымчатыми очками, и не разобрать было — что там в них: просьба, приказ, усталость или жизнерадостность.
— Прихватим очкарика? — спросил наш добродушный водитель.
Очкарик повел себя не как прочие голосующие. Прочие робко приоткрывают дверцы и льстивыми голосами спрашивают таксиста: «Куда едем, шеф?.. А на Гусннобродку? Нет?.. А если через Волочаевскую?» Этот же сразу сел и, словно не заметив нашего с Лелькой присутствия, распорядился:
— Поедем прямо.
Лелька толкнула меня локтем. Я успокаивающе мигнул ей: дескать, ладно — подождем. Пока и нам надо было прямо.
Возле трамвайного кольца, где дорога закладывала вираж, очкарик вдруг сказал ровным, бесцветным голосом:
— Сбрось газ, включи правый поворот.
— Слушаюсь! — дурашливо выкрикнул таксист и поинтересовался. — Автолюбитель, что ли?
Пассажир не отреагировал. Он сидел как-то очень напряженно, загипнотнзированно даже. Напряжено было все: прямая спина, твердый затылок, прозрачное хрящеватое ухо.
Перед транспортной остановкой он скомандовал:
— Стоп! Тормози!
Водитель дернул плечом: «Учи ученого». Лелька впилась зубами в рукавицу, чтобы не прыснуть.
А пассажир, помолчав, сказал:
— Можно ехать.
— Да ну? — съехидничал таксист. Поехали. Впереди обозначился спуск.
— Выключи сцепление! — подал очередную команду очкарик.
— А то я не знаю! — взорвался водитель, — Насядут, понимаешь, разные!
Пассажир смолчал. Он молчал полтора квартала, пока мы не приблизились к месту, где улица поворачивала налево.
— Перестройся в левый ряд, — сказал тогда очкарик. Но водитель не стал перестраиваться. Он бешено тормознул посреди дороги — так, что «Волга» пошла юзом — и, оборотившись к очкарику, плачущим голосом спросил:
— Кто у нас машиной управляет? Ты или я?..
— Не тормози резко — сегодня гололед, — бесстрастно предупредил очкарик.
— В бога-господа! — сказал ошалевший водитель и так рванул с места, что у нас животы прижало к позвоночникам.
— Переключи скорость! — успел вставить пассажир.
— Ыыых! — застонал водитель и дважды ударился грудью о баранку.
После поворота очкарик сообщил:
— Внимание! Красный свет!
— Ну, на! На!! — остервенился водитель и, бросив баранку, откинулся на сиденье. — На — рули сам!
И тут мы, наконец, врезались в поребрик.
— Мама! — взвизгнула Лелька, с треском отрывая мне рукав.
— Приехали… — подпел итог таксист.
Один очкарик остался невозмутимым. Только прозрачное ухо его мелко завибрировало.
— Выключи зажигание, проверь — не заклинило ли дверцы, — сказал он.
— Нет, держите меня! — истерично закричал тогда водитель и рванул на груди кожанку. — Держите — я за себя не ручаюсь!
Мы с Лелькой подержали его за плечи. Пока очкарик вылез из машины. Он прошел за светофор и там, встав у обочины, небрежным, но властным жестом поднял руку.
Очки его в лучах заходящего солнца горели зловеще, как два стоп-сигнала.