Кто-то побежал за рентгенологами, кто-то побежал еще за кем-то или зачем-то; в результате сочувственной паники и большого ажиотажа оба остались лежать в одиночестве на своих тележках, имея возможность обратиться за помощью только друг к другу. За это всегда ругали персонал приемного отделения: больных нельзя оставлять одних.
Петр Ильич попробовал повернуться и застонал от боли.
— Лежи спокойно, Ильич. Не двигайся.
— Иди ты.
— Вот видишь, еще раз прощения просить приходится.
— Откуда ты, ирод, на мою голову свалился?
— Судьба наша такая.
— Убил бы.
— Раньше надо было. Уже поздно.
— Лучше бы себя убил, черт длинный. О-ой!
— Говорю: не двигайся. Нас теперь обоих на вытяжение положат. Я уж понимаю, не обойтись без этого.
— Вот ведь! Просил убрать меня с объекта.
— Судьба, Ильич. Держись. Не стони. Сохраняй достоинство мужчины.
Прораб аж зарычал:
— Заткнись лучше! «Достоинство»!
— Я понимаю. Виноват. Обидел я тебя.
— Да помолчать ты можешь! Не липни ты ко мне, козел чертов!
Евгений Максимович замолчал.
Когда все снова собрались вокруг них, оба лежали молча, уставившись в потолок. Наверное, начинали действовать обезболивающие уколы. Вокруг суетились врачи, сестры, коллеги Петра Ильича. Все шумели, гомонили, ни одного слова разобрать нельзя.
Несмотря на обезболивающие уколы, при попытках пошевелиться, пододвинуть или повернуть ногу, оба непроизвольно стонали, хотя наверняка каждый изо всех сил старался сдержаться. Надо было сдержаться. Очень уж необычная ситуация. Надо. Не могли. Прошла первая горячка — боли нарастали. Рентгеновские снимки, конечно, подтвердили переломы, и, естественно, они были однотипными.
Больничное руководство собралось, обсудило создавшееся положение и пришло к решению выделить им отдельную палату на двоих. Они, безусловно, хотели как лучше. Может быть, и вышло в конце концов лучше, даже просто хорошо. Но в тот момент любившим их это решение не показалось самым умным в свете того, что произошло и происходило с этим тандемом. Выяснилось, что вообще решение было принято по подсказке Евгения Максимовича. То ли равноправия хотел, то ли не хотел, чтоб кто-нибудь подумал, будто равноправия нет. То ли придумал себе наказание такое, епитимью наложил, желая испить чашу своей судьбы до конца, почувствовать полностью ее вкус. Единственно, что в своих самоуничижениях, покаяниях, самоистязаниях, рефлексиях он не думал, хочется ли тому оказаться рядом с ним. Он был виноват кругом.
Так они оказались в одной клетке, прикованные к своим кроватям нелепыми вытяжениями, с торчащими кверху, словно зенитные орудия прошлой войны, ногами, беспомощные, имеющие возможность только разговаривать да принимать постоянную помощь Тони… Но это совсем другая история, со своими, как говорится, пригорками и ручейками.
Из дальнейшего достоверно: когда ремонт в отделении закончился, Евгения Максимовича все же перевели в законный кабинет, где он и долечивался, смутно соображая, что всего произошедшего он своим умом охватить не может. Тут, наверное, дело не только в уме.
Тоня ухаживала уже в основном только за Петром Ильичом, а заявление его об уходе, естественно, было автоматически аннулировано.
Может, они примирились?
***
Ну вот и конец. Вопрос поставлен. Можно ли разобраться, найти выход? Возможно. Пусть думает каждый. В конце концов все друг с другом примирятся.
Вот еще разобраться бы, как полюбить себя. Себя полюбишь — полюбишь и другого. Трудность только в том, что любовь не должна быть объективной, любовь должна быть слепой, как любят родители своих детей. Любовь слепа, а мы всегда стремимся к объективности. Объективность нам кажется высшим достижением разума. А вот как научиться любить себя, как любили меня родители, как мы любим своих детей?..