Дом ламы Этигэлова, конечно, был закрыт. Его открывают восемь раз в году, по важным буддийским праздникам.
— Жалко, — сказал я.
— Да… Баловство это всё, ага? — махнул рукой Петр Петрович. — Ты ж в буддизьм-то не веришь, чо… А от праздного-то куража к ламЕ стучаться — грех. Был тут, говорят, один то ли маршал, то ли генерал, шишка, чо… Приехал и говорит: пустите меня к ламЕ и всё. Ему: нельзя. А он: пустите, орёт, ага? А то, говорит, я кому надо в Кремле-то за зубцами скажу — вас вообще прикроют. Два метра кабан, рожа — как мои семь. Да еще при наградном «макарове». Да еще и выпимши, заполошный. Ну, пустили, куда его девать, чо. Он зашел, на ламУ глянул — и аккуратно в обморок. Затылком об пол. Звону было, ага?!. В себя пришел через час — дрожит, как дитя, глазами хлопает. Простите, говорит, больше не буду. Вот таким вот самым образом. Наградил ламА шишку разумом… Вон — гляди… — Перт Петрович пальцем в листок бумаги на доске объявлений у храма. — Сегодня у ламы температура в области виска — 22 градуса, ага?.. Потеплел, чо… В прошлый раз, месяц тому, 17 было, ага? Пойдем в храм зайдем.
В храме с дощатыми избяными полами только что кончилась служба. Ярко раскрашенные благостные будды улыбались собственным мыслям. Пахло хвойными благовониями и мытым полом. В углу за столом сидел лама, похожий на актера Яншина. Только лысый и в очках. Голосом Яншина лама мяукнул:
— Пожертвовать не желаете? Упомянуты будете в молитвах о счастливом перерождении.
— Желаем, — сказала Зинаида Васильевна.
— А что не пожертвовать-то, ага? — сказал Петр Петрович.
— Сколько, — спросил я.
— Сколько хотите, — почесал темя Яншин и спросил меня — Ваше имя?
— Владимир.
— Сколько членов семьи?
— Три.
— Сколько жертвуете?
Я дал триста рублей.
— Петр. Семнадцать человек, чо, — сказал Петр Петрович и дал сотню.
— Ваше имя? — поправил очки лама в сторону Зинаиды Всильевны.
— Зинаида.
— Сколько членов семьи?
— Пока два.
Лама шмыгнул носом, внимательно посмотрел на Зинаиду Васильевну и, почесав переносицу, сказал:
— Пишем три.
Зинаида Васильевна дала триста и сказала:
— Ну вот, часа три осталось.
— До Байкала? — переспросил я.
— До внука, — поправила меня Зинаида Васильевна.
При выходе из храма мы услышали что-то напоминающее торжественный барабанный бой. Псы разлеглись на деревянном настиле и приветствовали нас дружным битьем хвостов о настил.
Увешанные радушными дацанскими собаками, мы дошли до машины и поехали на Байкал.
— Советую прикорнуть, — приказал нам Петр Петрович. И мы прикорнули. Мне приснилось, чтоя стою у «Башки» и почему-то жду назначившую мне свидание собаку. А «Башка» мне говорит: «Девушку не желаете?» Я отвечаю: «Отчего не желать?» А сам с ужасом думаю: «Чего ж я такое говорю-то?» А «Башка»: «Сегодня девушек нет. Только омуль, ага?» Я с облегчением думаю: «Слава Богу!» Тут подходит собака, одна из дацанских, такая рыжая с белым пятном на носу, кладет мне лапы на грудь и говорит: «Я твой четвертый член семьи. Дай пожрать». Лизнула меня в лицо и добавила: «А дубленку мне не покупай. Я сама себе дубленка».
«Подъезжаем чо!» — услышал я голос Петра Петровича и проснулся.
Машина остановилась у забора турбазы. Мы пошли вдоль каких-то бесконечных вихляющих заборов. Солнце то выходило из-за туч, ослепляя нас, то заходило, и тогда казалось, что все вокруг снято на черно-белую пленку. На одном из поворотов я услышал гул.
— Байкал, — сказал Петр Петрович. Впервые в его голосе я услышал что-то напоминающее почтение, — Не зальдился еще. Дышит, Батя.
Забор кончился, и перед нами открылся Байкал. Он властно ревел и неторопливо клубился сплавом свинца и ртути. Выглянуло солнце, и Байкал весь осветился жемчужными молниями. Дул пронзительный ветер, наверное, тот самый баргузин. Глаза слезились, и в слезах озеро словно бы набухало радужными изводами. Я почувствовал что-то особенное. Беспричинное, большое и настоящее. Скорее всего это было счастье. Счастье, что бывает же на свете такое. Такая мощь. И что она — наша, родная, а значит — и моя тоже.
Я посмотрел на Петра Петровича. Он испытывал те же чувства, только они ему были привычнее, и выглядел он как-то особенно мудро. Я оглянулся назад, на Зинаиду Васильевну. Она стояла у сосны метрах в десяти и, прикрывая свободное ухо рукой, смеясь и плача, говорила по мобильному. Поймав мой взгляд, она оторвалась от телефона и крикнула нам, стараясь перекричать Байкал.
Я услышал пунктиром:
— …полчаса назад… три шестьсот… порядке…
— А чо! Нормально, ага? — сказал Петр Петрович и сердито почесал глаза.
А Байкал всё ревел, ворочая своими живыми мыслящими каменоломнями и дул льдистый баргузин, сипло и удивленно присвистывая в соснах. И солнце то являлось волшебными праздничными вспышками, то исчезало, делая мир серьезным и суровым. И это была настоящая жизнь.
Вернулись мы с Байкала вечером. Отметили, конечно, рождение внука — Васятки — в каком-то ресторанчике недалеко от «Башки». Подсвеченная «Башка», казалось, смотрела уже не так сурово, а даже как-то всепрощающе.
В Москву я привез пять омулей, жвачку-серу, пахнущую дымком, безалкогольный бальзам «Байкал», помогающий от всего на свете, и что-то особенное, непривычное на душе.
Скоро буду крестным папой. Сами знаете, чьим, ага?
У меня есть замечательная соседка по даче. Зовут её Нинель Павловна Будкина. Наши участки рядом, и когда я изредка всё-таки вырываюсь на дачу, я сразу же иду к тёте Нинель.
У тёти Нинель есть кошка Миуша, cамовар, муж — Василий Михайлович Будкин — и внук Лаврик. Кроме этого у тёти Нинель много чего есть, типа дочки, зятя, швейной машинки «Зингер» довоенного производства, гипертонии и прочего. Но эти четыре персонажа — Миуша, самовар, Василий Михалыч и Лаврик — главные. Дочь с зятем, конечно, заняты и на дачу вырываются дай Бог раз за лето. А эти четыре — всегда на месте. Сначала о кошке с самоваром.
Кошка Миуша — выдающаяся кошка. В общем-то, если всё называть своими именами, «с предельной прямотой», как сказал поэт, кошка Миуша — это жирная ленивая тварь, страдающая тяжелейшими формами обжорства, вредности и мании величия. Но Нинель Павловна считает, что Миуша никакая не жирная, а «шерстистая» (почти десять кило шерсти), а лень с вредностью и манией величия называется «настоящим кошачьим характером». Не знаю, не знаю. Видал я всяких котов и кошек, но такой иезуитской сволочи, как эта Миуша, я не встречал. Но бог с ней.
В отличие от этой возмутительной скотины, питающейся исключительно свежей рыбой и демонстративно гадящей хозяйке в тапок, если рыба хоть чуточку была подморожена, самовар — очень хороший, трудолюбивый и честный человек. В семье Будкиных почему-то повелось называть его Мюллером. Совершенно непонятно почему. Наверное, в честь Броневого, за общую симпатичность. Так и говорят: «Ставь Мюллера». Или: «А где шишки для Мюллера?» Или: «О! Запел наш Мюллер!» И тому подобное. Мюллеру уже больше ста лет, и все сто лет он трудится. Его даже ни разу не лудили. Сто лет — ни единой бюллетени.
Василий Михайлович, несмотря на то, что ему уже под восемьдесят, — настоящий русский богатырь. Раньше я таких видел только в иллюстрациях к сказкам и былинам. Провоевал он последний год войны: его забрали в сорок четвертом, осенью. Потом ещё десять лет служил на флоте, работал на часовом заводе. Теперь — «на пензии».
Седая вьющаяся борода. Грудь — как надутый ветром парус. Рост — где-то метр девяносто с лихом. Ходит в тельняшке и босиком. Курит трубку, стряхивая пепел в трофейную немецкую каску. Словом — типаж. Как по нашей-то жизни он так сохранился — Бог его знает.
Говорит Василий Михайлович очень редко, больше молчит. Зато уж если выразится — ничего не добавишь. Чистый фольклор. Помню, сидим мы с Нинель Павловной и Василием Михайловичем (Лаврушка тогда спал после обеда) и пьём чай. Мюллер поёт. Миуша, нажравшись свежего карпа, чего-то там себе вылизывает в задней, так сказать, подмышке. Хорошо, уютно.
Василий Михайлович, как водится, молчит, а мы с тётей Нинель, позёвывая и похлопывая комаров, ведём долгий разговор про дождь. Ну, что в этом году, дескать, мало дождей, что сушь, что могут опять загореться торфяники и т. п.
— В июне-то всего три дождя было, — сказал я. Зевок. Шлепок.
— Да в июле три разА… нет, два всего, — сказала тётя Нинель. Шлепок. Зевок. — На Петра с Павлом да позжЕй ещё.
— Главное-то, чтоб весной хорошо промочило.
— Это — дА. В мае если проводнИт как следует — весь июнь можно и не поливать.
— От снега ещё зависит: сколько снега было.
— Зависит, а как же… Но май — это май… Тут уж…
— Это точно. А в этом-то году май не очень.
— Какой там май!.. Земля вся тресканая была… Как вон пятки у Михалыча… Михалыч, ты бы после бани пятки-то пёмзой продраил, а то ходишь босикотой беспризорной. Грешнота… Ходит он, Володь, с Пасхи до Октябрьской революции босой. Говорит: «У меня природные носки». Пятки — наждак наждаком… Ими же топоры можно точить. Трещёные, как я не знаю что. Сахара марсиянская, а не пятки. Как в этой… в рекламе, чтоб её… лишенец там какой-то по пустыне идёт, пить хочет. Ты пёмзой-то их потри, беспризорник, а я тебе их потом маслицем… И будут у тебя пяточки-лепесточки, как у нашего Лавруши… А, Михалыч?.. Хоть ты-то ему, Володь, скажи, чтоб он пятки пропёнзил…