– все, что не воняли навозом, ходили к ним и пьянствовали до самого утра. Потом у них начиналась музыка, и один из них, когда нас уже уводили из деревни, там застрелился.
– И похороны, значит, у него были с музыкой? – заботливо спросил Швейк, на что пискун сердито ответил:
– Иезус-Мария, вот балда, возьмите его за рупь двадцать! Ведь я же говорю, что он застрелился из-за музыки.
– Она, наверно, сделала его нервным, – заявил Швейк, направляясь в темноте на звук голоса, – С ним это случилось, как с тем профессором математики, что квартировал на Ечной улице в новом доме. Рядом с ним жила семья одного советника. Семья эта сдала комнату одной барышне из консерватории, чтобы она им играла на пианино. Ну вот этот профессор через четырнадцать дней пошёл к Швестку, купил браунинг и…
Швейк не успел договорить. Кто-то крикнул:
«Запеваем!», дал тон, и весь барак вдруг загудел таким множеством сильных голосов, что задрожали нары:
В беседке ресторана Мы говорили, Музыка играла нам…
Пение окончилось, и Швейк принялся восторженно хлопать, а человек с пискливым голосом с презрением посмотрел на нары:
– Это все мальчишки из Моравии. В их песне недаром сказано: «О, каких лошадей рождает земля твоя».
– Ты особенно там не рыпайся, – крикнул кто-то снизу, – чтобы мы тебе не показали силу ганаков[10]. Вы, чехи, в драке никуда не годитесь… И не хочешь ли ты, свинья, получить по зубам? Вы, изменники…
– Приятель, – обратился пискун к Швейку, – лезь на свои нары. Иначе подерётесь, и стража нам всыплет.
И он показал в угол, где поблёскивала лампа русских солдат. В это время оттуда вышел солдат и закричал:
– Ну, стройся на поверку! Выходите! Поскорей!
Он отстегнул широкий толстый ремень и начал сгонять обитателей нар. Пискун, наклонившись к Швейку, сказал ему;
– Он пьян. Они целый день пьют политуру и денатурат. Они нас обкрадывают. Сейчас нас будут считать.
– Ну, десятники, поставьте людей, – командовал взводный, и представители десятков показывали ему своих людей:
– Двое здесь, трое босые, у одного нет брюк, у другого нет шинели, один на работе. Вот тебе десять.
Взводный спокойно сделал отметку в блокноте и направился к следующему. Тот тоже твёрдо перечислил весь свой десяток, и так двести пленных австрийско-русским способом размножились до пятидесяти двух десятков.
Взводный сосчитал количество чёрточек в книжке и начал считать десятки по представленным людям. Но когда он с трудом доплёлся до сорока, уже нельзя было понять, что у него больше заплетается – язык или цифры. И он крикнул:
– Ну, домой, ложитесь отдыхать.
Посреди барака коптила маленькая керосиновая лампочка, под которой расположились картёжники и мастера колец. Игроки ругались: напильники, обтачивающие алюминий, скрипели, и Горжин сказал:
– Ребятушки, что же это мы? Неужели пойдём спать без ужина? Дайте пару копеек, я сбегаю в лавочку!
– Не бойся, спать не будешь, – сказал ему сосед, вытряхивавший подштанники в коридоре. – Блохи тебя не оставят в покос. Не скоро к ним привыкнешь. Клоп идёт на тебя? Если нет, то ты счастливый человек. У меня здесь тело как в огне. Будто лежу в крапиве.
– Те инвалиды ещё на дворе, – сказал Горжин, когда вернулся, стуча зубами. – А мороз там хороший!
– Ночью опять будет от луны крест на небе, – сказал сосед, расстилая свою блузу под себя. – Да, вот так ночлег!
Он вынул из мешка хлеб, положил его на полку, а мешок сложил и положил под голову, чтобы не спать на голой доске. Затем лёг, закряхтел и начал слёзно жаловаться:
– Приятели, верите ли, что у меня именье в шестьдесят четвериков? Верите ли, что моя жена играет на пианино, что у меня три комнаты и две широкие кровати стоят рядом? Верите ли, что в спальне перины подымаются до самого потолка? Разве бы вы сказали, что в июне я женился, а в августе уже был в России? Так и не успел насладиться семейной жизнью, а до женитьбы я ведь не знал женщин.
– Да, это, дружище, неприятно, – сказал Швейк с участием, – теперь мало приятного жить на свете. В поезде говорили, что подписано соглашение, чтобы больше не обмениваться пленными. Мы останемся здесь, а русские – у нас. И каждый обменяется жёнами.
– Этого не может быть! – испуганно проговорил сосед. – Да ведь у меня дома есть даже и моторная лодка! – Он задумался, качая головой. Затем сел и торжественно сказал: – Я – Гудечек из Дольней Льготы. Я за все себя вознагражу. Как только приеду, положу жену на постель, окна засыплю землёй, закрою ворота и четырнадцать дней подряд никого не буду пускать!
И его глаза, до сих пор влажные от слез, загорелись.
– А я, – заявил пискун, – сейчас же, как приеду, согрею воду на плите и выкупаюсь в корыте. Ни о чем я больше не думаю, ребята, как только о чистом, выглаженном бельё. Оно так приятно пахнет.
– Я думаю, что весной кончат воевать, – отозвался кто-то из теней, танцующих на нарах, – и что к черешням приедем домой. Я прикажу сварить вареников с черешней, чтобы они плавали в масле. Моя жена кухарка. О, как она умеет их делать!
После этого пискун тоже начал стлать себе постель. Он щёткой подмёл нары под собой и, проклиная Австрию, Россию и весь мир, разложил снятый мундир, лёг, но потом быстро вскочил вновь.
– Иезус-Мария! Вот несчастье! Не успел лечь, а блохи скачут по мне и колют, как иголками. Это хуже, чем пустить электрический ток в человека!
Щепкой он начал ковырять в щелях между досками и выковырнул комок пыли; комок зашевелился, и из него начали выскакивать блохи. Стоя на коленях, пискун поражался:
– Вот ужас! Чуть мне глаза не запорошили! – И обведя взглядом балки, поддерживающие нары, он жалобно всхлипнул: – Я этого не перенесу, я повешусь, черт бы взял эту тварь!
Он снял рубашку и кальсоны, вытряс их над нижними нарами, несмотря на крики их обитателей, заявлявших, что у них достаточно своих насекомых, и нагим перелез через Швейка и Марека, таща за собой свой мешок. Потом он вынул из него несколько бутылок и бутылочек:
– Господа, – сказал он, ещё более повышая голос, – посмотрите, я размножаю насекомых на научных основаниях. Я занимаюсь, так сказать, размножением мелкого скота. Вот здесь, – поднял он тёмную бутылку, – клопы, наловленные в Чите; они сидят у меня уже там одиннадцать месяцев и все-таки ползают, хотя многие из них уже повысохли. Посмотрите на них. – Он помахал бутылкой и поставил её против света лампы. В ней зашелестела сухая шелуха. Он засмеялся: – Вот они! Наверное, голодны. Двадцать лет жизни я отдал бы, если б мог связать Вильгельма и высыпать ему их в постель!
– На Франце Иосифе они могли бы тоже поживиться, – проговорил с отчаянием Гудечек, – но он предпочитает иметь в постели не клопов, а артисток. Ну да, он себе выбирает белую кость, а мы, солдаты, должны поститься в Сибири. Я, братцы, был только месяц как женат, и тут война. Уж мы с женой и забавлялись!
И он так начал чмокать губами, что Швейк сделал ему замечание:
– Но-но, будет! Не хрюкай, тут тебе не хлев.
– Затем, братцы, – сказал пискун, – здесь вот у меня вошь. Я её наловил в вагоне, причём она смешанная. Ловить мне помогал Федра Когоут, и в этой бутылочке всего их двести грамм. Возраст их три месяца, а кормлю я их хлебом; это опровергает теорию, что будто вошь – животное хищное. Это просто паразит, который живёт на чужом иждивении, как буржуазия. – Он поднёс бутылочку к глазам Швейка: – Смотри, самые большие экземпляры; каждая с крыжовник. В тот раз их было много; мы вот вдвоём наловили столько за полчаса, и при этом Федра Когоут написал мне на память… – Он полез в мешок, вытащил разорванную, засаленную книжечку и, перелистав её, подал Мареку раскрытой: – Прочти это вслух, хорошая вещь. У парня был талант. Он остался в деревне на навозной куче с одной солдаткой.
Вспомни меня, друг милый, Когда мы вместе ловили вшей в рубашке.
Они были маленькие, большие, толстые, И было их много, много – Прусско-русская смесь И между ними турецкие.
Марек читал, подставляя книжку к свету:
– «На память написал Фердинанд Когоут, взводный тридцать шестого пехотного полка из Седлеца, возле Кутной Горы».
– От другого товарища, – продолжал пискун, – у меня там тоже красивые стихи. Прочти их тоже. Давай отдохнём на литературе.
Когда мы были в плену, Текло время печали, Тогда-то русским сухарям Мы цену узнали.
Но вот настали времена, Каких никто не помнит, – Один лишь чай давали нам, В нем сухари мочили мы.
О, жестокие времена!
– Такие красивые стихи сразу не сложишь, – сказал Швейк, передавая книжку пискуну.
А тот сидел с новой бутылкой в руке и, презрительно отплёвываясь, сказал:
– Ничего подобного. Хорошая вещь может возникнуть только с голоду. Те поэты, что сочиняют стихи о барышнях, луне и сирени, как она цветёт на Петршине, – это только бездельники. – Это своё суждение о поэзии и лирике он кончил тем, что вновь помахал бутылкой: – Вот тут, господа, у меня вши, с которыми я делаю опыты. Я их варил полчаса – и им ничего. Но клопы, напротив, кипятка не переносят. Наверное, поэтому кровати обваривают кипятком. Затем я их выставлял на мороз. При двадцати градусах они бегают, чтобы согреться. При тридцати они жмутся друг к дружке, но, когда они пробыли всю ночь на сорокаградусном морозе, от них осталась только пыль. «Помни, что ты прах и в прах превратишься», – продекламировал он и, заметив, что один из пленных надевает на босу ногу башмаки и накидывает шинель, чтобы сбегать в уборную, передавая ему бутылочку, сказал: – Поставь её на двери, на перекладину, посмотрим, что получится. – Затем он надел кальсоны, застегнул рубашку и сказал: – Господа, нужно развлекаться. Я буду шутом, нет, я буду мычать, как телёнок.