– Что это? – ослабшим голосом спросила Капа, отрывая от лица одну руку.
– Это? – смутился и покраснел Федот Федотович. – Это… – Он хотел объяснить.
– Нет-нет, – сказала Капа поспешно. – Я про ремни.
– И я про ремни, – еще пуще смешался майор. – Я всегда… я никогда… и нигде… без оружия… – задыхался он, толкая ее к дивану.
А потом была буря, перед которой бессильно даже перо Мопассана. Скрипели диван и ремни портупеи. И плыл потолок, и качалась люстра, и рушились стены, и сквозь грохот обвала слышался отчаянный визг:
– А-а-а-а-а-а!
Капа только потом догадалась, что это визжала она сама.
Вдруг все стихло, и невидимая труба тонко проиграла отбой.
– Большинству людей непонятен смысл нашей работы, – говорил майор Фигурин, рассеянно водя мизинцем по Капиным кудряшкам. – Они нас боятся, они нас ненавидят, они втихомолку над нами смеются, они перед нами заискивают, но не понимают. А между тем, – он вскочил с дивана и, заложив руки за спину, стал расхаживать по комнате, рассуждая, – смысл в нашей работе есть, и смысл глубочайший.
Капа заползла в угол дивана и села, поджав под себя ноги, прикрываясь ладонями сверху и снизу. А майор, увлеченный своими собственными рассуждениями, казалось, совсем забыл, что для лектора он одет не совсем обычно.
– И не только величайший, но и гуманный смысл. Вот представьте себе, что человек без нас. Без нас он живет, но как? Скучно. Он не знает, куда себя деть, и не знает, кому он нужен. Он ест, пьет, отправляет естественные надобности, ходит на работу, ссорится с женой, но у него все время такое ощущение, что он маленький человек, что никому до него нет дела. И вот приходим мы. И мы говорим человеку: ты окружен врагами. Смотри, кто-то попытался отравить твой колодец, кто-то хочет взорвать поезд, в котором ты собираешься ехать, кто-то хочет украсть твоего ребенка. Мы говорим: смотри в оба, где-то рядом с тобой находится твой враг, он не дремлет. Мы говорим, что это не просто враг, не просто какой-то выживший из ума человеконенавистник, нет, он связан с международным капиталом, за ним стоят могущественнейшие силы. И человеку становится страшно, но в то же время он сам начинает себя уважать. Если на его жизнь постоянно покушаются такие силы, значит, его жизнь представляет собой колоссальную ценность. Он становится бдительным, он смотрит в оба, он всюду видит врагов, шпионов, вредителей и диверсантов, и его уважение к самому себе достигает невероятных размеров. Теперь возьмем какую-нибудь из наших жертв.
Ну, допустим, того же Чонкина. Вот жил-был маленький человечек. Ничего от жизни не требовал, кроме куска хлеба, крыши над головой и бабы под боком. Впрочем, ничего плохого не делал. И вдруг оказывается, он дезертир, и не только дезертир, но и князь, а если князь, то, значит, был связан с какими-то силами, и вот, к своему собственному удивлению, из маленького и пустого существа он вырастает до фигуры международного значения. Он становится центром огромного заговора, им интересуются большие люди, и вы посмотрите, какая с ним происходит метаморфоза. Мы объявили его князем, и в его взгляде, в его осанке, помимо его воли, появляется что-то величественное. И он теперешнего своего положения на свое прежнее положение не променяет. Нет-нет, – убежденно сказал Фигурин и помахал над головой указательным пальцем. – Ну, конечно, в связи с тем, что он князь, ему грозят всякие неприятности, но если бы он оставался тем же Чонкиным, разве неприятности были бы меньшими? Вряд ли. Ну, представьте, он просто Чонкин. Его заберут на фронт и там прихлопнут, как муху. Не знаю, свалит ли его шальная пуля или осколок, завалит ли под обломками какого-нибудь здания или его потопят на переправе. В любом случае конец его будет бесславным и незаметным. А мы делаем его фигурой, делаем его заметной и значительной личностью, мы, кроме того, сами проникаемся к себе уважением, и всем хорошо. И теперь попробуйте сказать этому Чонкину, что в князи его произвели по ошибке, попробуйте даже его освободить, он внешне подчинится, конечно, он вообще привык подчиняться, но внутренне он будет разочарован. Да, – закричал Фигурин, – будет разочарован! Потому что…
Договорить ему не дали. Дверь распахнулась, и на пороге появился Свинцов. Сапоги Свинцова до колен были облеплены глиной, с брезентового плаща стекала вода, за спиной болтался намокший мешок.
– Ага, – сказал майор, – наконец-то явился.
Он сунул руку туда, где должен был быть карманчик для часов, рука скользнула по голому телу. Фигурин опустил глаза вниз, потом посмотрел на Капу, которая с выражением ужаса на лице сжалась в углу дивана, перевел взгляд на тупое лицо Свинцова и вдруг, осознав все, заорал не своим голосом:
– Кто разрешил входить без стука? Вон отсюда!
Он с разбегу ткнул Свинцова головой в живот. И огромный Свинцов, вышибя дверь, вылетел в приемную и, взмахнув руками, рухнул, причем голова его оказалась под столом Капы.
Майор тут же прикрыл дверь и закричал на Капу:
– Немедленно оденьтесь! Почему вы не по форме? Тьфу, что я мелю!
Он сам убежал за шкаф и стал торопливо приводить себя в порядок.
Свинцов очнулся оттого, что Капа лила на него воду из графина, а майор бил по щекам. Оба были одеты.
– Ну-ну, Свинцов, – говорил майор почти ласково. – Признаю, я погорячился. Мы с Капитолиной Григорьевной работали, было жарко, ну, немного разделись, а вы без стука… Вставайте же, Свинцов, по-моему, все в порядке.
Свинцов со стоном приподнялся и теперь сидел, вытянув ноги и прислонясь спиной к тумбе стола. Он отупело и настороженно поглядывал на майора, на Капу, на мешок, валявшийся в стороне.
– Ну как? – спросил майор. – Уже лучше? Я вижу, что уже лучше. Вы добыли то, зачем я вас посылал?
– Там, – указывая подбородком, хрипло сказал Свинцов. – В мешке.
– Там? – Майор недоверчиво посмотрел на мешок. – Что же там, прямо труп лежит? – Он поежился.
– Не труп, а эти… – сказал Свинцов.
– Останки? – подсказал Фигурин.
– Остатки, – согласился Свинцов. – Кости.
– Ну-ка, ну-ка, – майор склонился над мешком, развязывая шпагат. Вынул кусок кости с загогулиной на конце, посмотрел на нее, посмотрел на Капу, достал еще одну кость, опять посмотрел удивленно, взял мешок за нижние концы и все высыпал на пол. Кости со стуком высыпались и сложились небольшой горкой. Отдельно выпал и откатился в сторону продолговатый череп.
– О, майн готт! – почему-то не по-нашему вскрикнула Капа и закрыла глаза.
Майор поднял череп и стоял, вертя его в руках и ощупывая длинными тонкими пальцами.
– Свинцов, – строго спросил Фигурин, – что это такое?
– Голова, – сказал Свинцов, пожимая плечами. Кажется, он приходил в себя.
– Не голова, а череп, – поправил майор.
– Ну череп, – легко согласился Свинцов. – Что в лоб, что по лбу.
– И вы считаете, что этот череп принадлежит человеку?
– Кто возьмет, тому и принадлежит, – уклончиво ответил Свинцов.
– Сержант Свинцов! – повысил голос Фигурин. – Вы что из себя дурака строите? Вы хотите сказать, что это череп капитана Миляги?
Свинцов постепенно пришел в себя, но все еще морщился, давая понять, что он пришел в себя не окончательно.
– А вы его видали когда? – задал он наводящий вопрос.
– Кого – его?
– Ну, капитана-то.
Майор, переглянувшись с Капой, признался:
– Не видел.
– Вот то-то. А она, Капитолина, видела. И может подтвердить: похож. За остальное не скажу, а улыбка точь-в-точь евонная.
Фигурин опять посмотрел на Капу, она неуверенно пожала плечами.
Майор задумался. Конечно, Свинцова следовало наказать. Но похороны назначены на завтра. Завтра похороны, и, если наказывать Свинцова, где взять подходящие останки? Разве что положить вместо Миляги самого Свинцова.
В начале октября население Красного заметно увеличилось – привезли, или, как, может быть, более правильно выражались местные жители, пригнали эвакуированных из Ленинградской области. Это были жалкие и несчастные люди, в основном старики, старухи и дети, согнанные со своих мест, просидевшие полторы недели в теплушках, дважды, по их словам, попадавшие под бомбежку и затем три дня проведшие под открытым небом на привокзальной площади Долгова в ожидании распределения.
Когда расселяли приезжих по избам, Афродита Гладышева, которой досталась маленькая, сухая, но очень надменного вида бабка с шестилетним внуком, раскричалась на всю деревню, что она никого к себе в дом не пустит, что покойный Кузьма Матвеевич не для того этот дом строил и вкладывал в него душу, чтоб держать в нем кого попало и вшей разводить.
Может, Афродиту никто особо не стал бы и слушать, жильцов могли вселить и принудительно, но старуха, заглянув в избу, вылетела оттуда с вытаращенными глазами и сказала, что в такие антисанитарные условия она и сама не пойдет, тем более что она не одна, а с ребенком, сыном, между прочим, политработника и фронтовика. И еще, глядя на Афродиту, она добавила, что лучше жить в хлеву со свиньями, чем в таком доме. Сильное такое впечатление на старуху произвел, конечно, запах, все еще оставшийся в избе, хотя горшочков, произведших его, давно не было.