— Нет. Мы не притрагивались к нему.
— Ай-ай-ай! — укоризненно сказал Ходжа Насреддин. — Неужели вы не понимаете, о жители Бухары, с избытком наделенные благородством, но чуточку обиженные умом, что если эта сумка попадет в руки наследникам ростовщика, то они выжмут из вас все долги до последнего гроша! Подайте мне его сумку!
Десятки людей, крича и толпясь, бросились выполнять приказание Ходжи Насреддина, принесли мокрую сумку и подали ему.
Он наугад вынул одну расписку.
— Седельник Мамед! — крикнул он. — Кто здесь седельник Мамед?
— Я, — ответил тонкий, дребезжащий голос; из толпы выступил вперед маленький старик в цветистом, донельзя рваном халате и с бороденкой в три волоса.
— Завтра ты, седельник Мамед, должен уплатить по этой расписке пятьсот таньга. Но я. Ходжа Насреддин, освобождаю тебя от уплаты долга; обрати эти деньги на свои нужды и купи себе новый халат, ибо твой больше похож на созревшее хлопковое поле; отовсюду лезет вата!
С этими словами он порвал расписку в клочки. Так он поступил со всеми расписками. Когда была порвана последняя. Ходжа Насреддин, сильно размахнувшись, швырнул сумку в воду.
— Пусть она лежит на дне всегда и вечно, эта сумка! — воскликнул он. — И пусть никогда никто не наденет ее на себя! О благородные жители Бухары, нет большего позора для человека, чем носить такую сумку, и что бы ни случилось с каждым из вас, и если даже кто-нибудь из вас разбогатеет, — на что, впрочем, мало надежды, пока здравствуют наш солнцеподобный эмир и его неусыпные визири, — но если так случится и кто-нибудь из вас разбогатеет, то он никогда не должен надевать такую сумку, дабы не покрыть вечным позором и себя самого, и свое потомство до четырнадцатого колена! А кроме того, он должен помнить, что на свете существует Ходжа Насреддин, который шутить не любит, — вы все видели, какому наказанию подверг он ростовщика Джафара! Теперь я прощаюсь с вами, о жители Благородной Бухары, пришло мне время отправляться в дальний путь. Гюльджан, ты поедешь со мной?!
— Поеду — куда хочешь! — сказала она.
Жители Бухары достойно проводили Ходжу Насреддина. Караван-сарайщики привели для невесты белого, как хлопок, ишака; ни одного темного пятнышка не было на нем, и он горделиво сиял, стоя рядом со своим серым собратом, старинным и верным спутником Ходжи Насреддина в скитаниях. Но серый ишак ничуть не смущался столь блистательным соседством, спокойно жевал зеленый сочный клевер и даже отталкивал своей мордой морду белого ишака, как бы давая этим понять, что, несмотря на бесспорное превосходство в масти, белый ишак далеко еще не имеет перед Ходжой Насреддином таких заслуг, какие имеет он, серый ишак.
Кузнецы притащили переносный горн и подковали тут же обоих ишаков, седельники подарили два богатых седла: отделанное бархатом — для Ходжи Насреддина и отделанное серебром — для Гюльджан. Чайханщики принесли два чайника и две китайские наилучшие пиалы, оружейник — саблю знаменитой стали гурда, чтобы Ходже Насреддину было чем обороняться в пути от разбойников; коверщики принесли попоны, арканщики — волосяной аркан, который, будучи растянут кольцом вокруг спящего, предохраняет от укуса ядовитой змеи, ибо змея, накалываясь на жесткие волосинки, не может переползти через него.
Принесли свои подарки ткачи, медники, портные, сапожники; вся Бухара, за исключением мулл, сановников и богачей, собирала в путь своего Ходжу Насреддина.
Гончары стояли в стороне печальные: им нечего было подарить. Зачем человеку нужен в дороге глиняный кувшин, когда есть медный, подаренный чеканщиками?
Но вдруг возвысил свой голос самый древний из гончаров, которому насчитывалось уже за сто лет:
— Кто это говорит, что мы, гончары, ничего не подарили Ходже Насреддину? А разве его невеста, эта прекрасная девушка, не происходит из славного и знаменитого сословия бухарских гончаров?
Гончары закричали и зашумели, приведенные в полное восхищение словами старика. Потом они дали от себя Гюльджан строгое наставление — быть Ходже Насреддину верной, преданной подругой, дабы не уронить славы и чести сословия.
— Близится рассвет, — обратился Ходжа Насреддин к народу. — Скоро откроют городские ворота. Мы с моей невестой должны уехать незаметно, если же вы пойдете нас провожать, то стражники, вообразив, что все жители Бухары решили покинуть город и переселиться на другое место, закроют ворота и никого не выпустят. Поэтому — расходитесь по домам, о жители Благородной Бухары, пусть будет спокоен ваш сон, и пусть никогда не нависают над вами черные крылья беды, и пусть дела ваши будут успешны. Ходжа Насреддин прощается с вами! Надолго ли? Я не знаю и сам…
На востоке уже начала протаивать узкая, едва заметная полоска. Над водоемом поднимался легкий пар. Народ начал расходиться, люди гасили факелы, кричали, прощаясь:
— Добрый путь. Ходжа Насреддин! Не забывай свою родную Бухару!
Особенно трогательным было прощание с кузнецом Юсупом и чайханщиком Али. Толстый чайханщик не мог удержаться от слез, которые обильно увлажнили его красные полные щеки.
До открытия ворот Ходжа Насреддин пробыл в доме Нияза, но как только первый муэдзин протянул над городом печально звенящую нить своего голоса — Ходжа Насреддин и Гюльджан тронулись в путь. Старик Нияз проводил их до угла, — дальше Ходжа Насреддин не позволил, и старик остановился, глядя вслед им влажными глазами, пока они не скрылись за поворотом. Прилетел легкий утренний ветерок и начал хлопотать на пыльной дороге, заботливо заметая следы.
Нияз бегом пустился домой, торопливо поднялся на крышу, откуда было видно далеко за городскую стену, и, напрягая старые глаза, смахивая непрошеные слезы, долго смотрел на бурое, сожженное солнцем взгорье, по которому вилась, уходя за тридевять земель, серая лента дороги. Он долго ждал, в его сердце начала закрадываться тревога: уж не попались ли Ходжа Насреддин и Гюльджан в руки стражников? Но вот, присмотревшись, старик различил вдали два пятна — серое и белое: они все удалялись, все уменьшались, потом серое пятно исчезло, слившись со взгорьем, а белое виднелось еще долго, то пропадая в лощинах и впадинах, то показываясь опять. Наконец и оно исчезло, растворилось в поднимающемся мареве. Начинался день, и начинался зной. А старик, не замечая зноя, сидел на крыше в горькой задумчивости, его седая голова тряслась, и душный комок стоял в горле. Он не роптал на Ходжу Насреддина и свою дочку, он желал им долгого счастья, но ему было горько и больно думать о себе, — теперь совсем опустел его дом, и некому скрасить звонкой песней и веселым смехом его одинокую старость. Подул жаркий ветер, всколыхнул листву виноградника, взвихрил пыль, задел крылом горшки, что сушились на крыше, и они зазвенели жалобно, тонко, протяжно, словно бы и они грустили о покинувших дом…
Нияз очнулся, услышав какой-то шум за спиной, оглянулся: к нему на крышу поднимались по лестнице один за другим три брата, все — молодец к молодцу, и все — гончары. Они подошли и склонились перед стариком в поклонах, преисполненные глубочайшего уважения.
— О почтенный Нияз! — сказал старший из них. — Твоя дочка ушла от тебя за Ходжой Насреддином, но ты не должен горевать и роптать, ибо таков вечный закон земли, что зайчиха не живет без зайца, лань не живет без оленя, корова не живет без быка и утка не живет без селезня. А разве девушка может прожить без верного и преданного друга, и разве не парами сотворил аллах все живущее на земле, разделив даже хлопковые побеги на мужские и женские. Но, чтобы не была черной твоя старость, о почтенный Нияз, решили мы все трое сказать тебе следующее: тот, кто породнился с Ходжой Насреддином, тот породнился со всеми жителями Бухары, и ты, о Нияз, породнился отныне с нами. Тебе известно, что прошлой осенью мы, скорбя и стеная, похоронили нашего отца и твоего друга, почтеннейшего Усмана Али, и ныне у нашего очага пустует место, предназначенное для старшего, и мы лишены ежедневного счастья почтительно созерцать белую бороду, без которой, как равно и без младенческого крика, дом считается наполовину пустым, ибо хорошо и спокойно бывает на душе у человека только тогда, когда он находится посередине между тем, обладающим бородою, кто дал ему жизнь, и между тем, лежащим в колыбели, которому он сам дал жизнь. И поэтому, о почтенный Нияз, мы просим тебя преклонить слух к нашим словам, и не отвергать нашей просьбы, и войти в наш дом, занять у нашего очага место, предназначенное для старшего, и быть нам всем троим за отца, а нашим детям за дедушку.
Братья просили так настойчиво, что Нияз не мог отказаться: он вошел к ним в дом и был принят с великим почтением. Так на старости лет он за свою честную и чистую жизнь был вознагражден самой большой наградой, какая только существует на земле для мусульманина: он стал Нияз-бобо, то есть дедушка, глава большой семьи, в которой у него было четырнадцать внуков, и взор его мог наслаждаться беспрерывно, переходя с одних розовых щек, измазанных тутовником и виноградом, на другие, не менее грязные. И слух его с тех пор никогда не был удручаем тишиною, так что ему с непривычки приходилось даже иной раз тяжеленько и он удалялся в свой старый дом отдохнуть и погрустить о таких близких его сердцу и таких далеких, ушедших неизвестно куда… В базарные дни он отправлялся на площадь и расспрашивал караванщиков, прибывших в Бухару со всех концов земли: не встретились ли им по дороге два путника — мужчина, под которым серый ишак, и женщина на белом ишаке без единого темного пятнышка? Караванщики морщили свои загорелые лбы, отрицательно качали головами: нет, такие люди им по дороге не попадались.