– Эта девчонка ничего, – сказал он задумчиво, расчёсывая волосы, – ну а от барыни у меня идёт голова кругом! И чего только она не хочет! Да, дружище, вот где будет работы!
– Да, тут работы много, – задумчиво сказал Швейк, растягиваясь на койке,
– дворник говорил, что барыня шуры-муры любит заводить, а если ты ещё и девчонку эту приберёшь к рукам… – говорил Швейк, смотря в потолок.
– Я об этом не думал, – отвечал пискун, – но чего только она мне не наговорила! Она хочет и летнее платье, и блузу, и бельё, и костюмы, и пальто, и шубы. Тут пришлось бы работать не до наступления мира, а до второго пришествия. И говорила, что будет сама помогать мне, что когда полковник в канцелярии, то у неё много времени. Это значит, мне придётся, как рабу, шить все время без перерыва!
Швейк против своего обыкновения молчал. Пискун сочно выругался и, когда даже и на это Швейк не отозвался, спросил:
– Что с тобой, что ты об этом скажешь?
– Я вспомнил о Мареке, – печально произнёс Швейк. – Почему он не с нами? Он бы тебе во многом помог. И кто знает, не повесили ли его? И на кой черт эти твари к нам приехали из Австрии?
– Да, парня этого жаль, – заявил пискун, – но я думаю, что он сидит под арестом. Дружище, – портной понизил голос, – это я тебе говорю секретно: так, как он сделал, так революцию не делают. Так с буржуазией не воюют. Я тоже хотел налететь на них, а потом сказал себе: «Подожди, лучше напусти вшей на них, а когда вошь их будет есть – это будет их жечь больше, чем если им что-либо скажешь. Да кроме того, за вшей не арестовывают». – Пискун нагнулся к самому уху Швейка: – Смотри, я предложил свои услуги этой твари, а кто знает, может, я анархист и сделал это нарочно! Она думает, что она на мне сэкономит, но если я доберусь до её тела, какой я вред принесу Клагену! Ты ведь знаешь правило солдата? Уничтожать врага и делать ему как можно больше вреда.
В ответ на это объявление войны Швейк заметил:
– Я вместе с тобой открою фронт и буду приносить вред горничной или кухарке.
Итак, Швейк начал свою новую службу и делал все так, что барон Клаген был им совершенно доволен. Его сапоги сверкали, в комнатах полковника было чисто, и, когда после субботней уборки полковник похлопал Швейка по плечу и заметил, что такого парня он ещё не видел, Швейк на эту любезность сказал:
– Осмелюсь заметить, я у таких господ, как вы, господин полковник, служил. Господин фельдкурат Катц был такой пьяной свиньёй, что несколько раз все облевывал, а господин обер-лейтенант Лукаш, кроме пьянства, страдал от преследования женщин. Осмелюсь доложить, господин оберст, что у господина фельдкурата Катца порядок соблюдать в комнатах было трудно. Но я человек внимательный, и раз, когда извозчик привёз его домой с торбой на морде, которую он натянул на господина фельдкурата, как на свою кобылу, когда он ей давал овёс, я купил за крону у извозчика эту торбу и всегда, когда видел, что господин фельдкурат готовится поехать в Ригу, завязывал ему рот этой торбой, чтобы он блевал в неё и чтобы потом мне не приходилось убирать комнату.
Через несколько дней, когда Швейк однажды ставил на дворе самовар, раздувая его голенищем, как мехами, его позвал к себе дворник:
– Осип Швейкович, иди сюда, я к тебе товарища привёл.
В коридоре стоял Марек. Швейк сейчас же его повёл к себе в комнату и, задыхаясь от радости, стал его обо всем расспрашивать.
– Убежал? Тебя хотели повесить или застрелить?
– Ни то ни другое, – усмехнулся вольноопределяющийся. – Я в православной роте. Приходи к нам как-нибудь, посмотришь.
– Дружище, – рассказывал он Швейку, когда тот отнёс самовар, – никогда я в жизни не видел того, что делает Горжин. Он – тринадцатый апостол: половину лагеря переманил в православие, а в воскресенье в соборе сто наших сразу будут креститься. Ребята отпускают длинные бороды, каждый ищет себе крёстного отца, чтобы что-нибудь получить от него в подарок, и учится подписываться по-русски. Если Чехия добьётся независимости, то мы привезём с собой отсюда целую кучу попов, больше, чем праотец Чех пригнал с собой на гору Ржип скота. По этому случаю во всей России восторг. Гудечек стал самым религиозным во всей роте. Дочь одного полковника учит его азбуке, и он после обеда ходит к ней читать Евангелие. Отец Иоахим намеревается учить его богословию, чтобы он вышел в попы.
– Да, этот Гудечек пойдёт далеко, – заметил Швейк, – а ты что, тоже перейдёшь в православие?
– Я атеист, – сказал Марек, – но если меня захотят выгнать из этой роты, то я тоже перейду. Вера как вера.
– Я бы тоже перешёл, – решил Швейк. – Но я бы хотел иметь не крёстного, а крёстную, чтобы она во время крещения подержала меня на руках.
Отец Иоахим считал себя духовным пастырем, который на небе кое-что значит. Святой дух сходил на пленных, и барак, в котором разместилась православная рота, для тех, кто стремился в лоно православной церкви, уже сделался тесным; все воры, бездельники, лентяи, авантюристы, вшивцы, хитрецы, которые считали плен неизбежным злом, обращались к попу за протекцией перед русским богом. И батюшка верил так же, как доктор Крамарж, что наступает время всеславянского единения.
Он ковал железо, пока оно было горячо. Днём он вёл с пленными духовные беседы и говорил о значении славянства, объединяющегося вокруг матушки Москвы. Где-то он раздобыл книги о Гусе и Коменском и цитатами из них скрашивал свои проповеди. Но чехи у него путались с черногорцами, королевство чешское у него лежало где-то на берегах Адриатического моря, и такая же путаница была потом в его речах.
– Братья, – пламенно говорил он, – кто из вас не знает, что река Молдава до того времени, пока вас немцы не победили на Белой горе и не поработили вас турки, нашими предками назывались славянским именем Влтава? Кто из вас забыл короля Яна, который с нашим славным союзником Францией воевал у Крещатика, а потом стал епископом чешской церкви и ушёл в изгнание в Амстердам, чтобы там написать книгу «Лабиринт мира и рай сердца», за что и был осуждён и сожжён в Констанце? Разве вы не плакали над его письмом, которое он послал вам из заточения, и не было ли это письмо голосом божьим, который звал вас, чтобы вы свои скалы и горы, на которых пасутся только козы и овцы, обороняли до последнего издыхания против турецких башибузуков, которые после битвы на Лазарском поле злобно вас притесняли? О, братья чехи, вспомните своих мучеников и последуйте их примеру!
После такой захватывающей проповеди многие из фанатиков утверждали, что никто так не знает истории Чехии, как отец Иоахим. Портной Пиштера, заядлый жижковец, бия себя в грудь, кричал:
– Ребята, я свою голову даю на отсечение, что вот эта их церковь должна быть потом, в освобождённой Чехии, государственной, а батюшку мы сделаем нашим пражским архиепископом. Я уж ему это обещал и обещал тоже, что мы с братом Клофачем[11] об этом постараемся. Я с ним знаком, мы ходили в одну пивную. Кто за то, чтобы батюшка был самым главным в соборе святого Витта?
И люди, радовавшиеся тому, что хотя в освобождённом отечестве им ничего принадлежать не будет, но все же церковь-то хоть у них будет своя, единогласно голосовали за это предложение, бурча себе под нос:
– Посмотрите на него, он, наверное, думает попасть в сторожа при соборе Витта!
В воскресенье, когда в православие переходило сто человек австрийцев сразу, в Омске было по этому случаю устроено торжество. Гарнизон прошёл парадным маршем, собор был окружён со всех сторон громадной толпой ротозеев. Когда шедшие стройными рядами новообращённые появились, раздались крики «ура» и громовые рукоплескания. А после того как отец Иоахим произнёс торжественную речь о чехах, страдающих под турецким игом, и о том, как они, несчастные, ищут защиты на груди матушки Руси, стоявшая толпа громко разрыдалась.
Барон Клаген обратился с краткой речью к гарнизону: он указывал русским солдатам на пленных, как на пример патриотизма, и выразил надежду, что русский солдат будет славно сражаться за православную веру. Сзади в толпе плакал бравый солдат Швейк и, принимая от людей трех– и пятикопеечные монеты, булки и семечки, уверял всех, что для солдата не может быть ничего лучшего, как только погибнуть на позициях. А потом, почувствовав, что у него мёрзнут ноги, он убежал домой.
Дом был пуст. Вся прислуга присутствовала на торжествах, и только дворник, неизвестно чего напившийся, дремал в коридоре. Швейк пошёл в кабинет полковника, стёр везде пыль, а затем, найдя в пепельнице целую папиросу, закурил её, наклонился к печке и в трубу стал пускать дым. Он слышал, как стучит швейная машина. Портной шил; он доканчивал прекрасное воздушное платье, в котором мадам вечером собиралась поехать на маскарад. Затем он услышал голос баронессы, её смех, приглушённый говор пискуна, хлопанье дверей, ведущих в спальню, и снова смех баронессы и взволнованный голос портного уже в спальне.