Так что покупаете хорошие книги, а плохие — не покупайте.
Странный у меня друг — Старик! Как ни позвонит, ни приедет, все какой-то взвинченный, все интересуется: куда это можно… сегодня рукопись свою подороже продать, чтоб не продешевить? В какое издательство? А то жалко свое задешево продевать. Чужое бы ладно — не жалко, а свое — шибко дорогое, потом и кровью досталось. Да хоть бы он разбогател быстрей, что ли? А то ведь — нет. Все время с деньгами худовато.
Я ему — в сердцах:
— Володя, сколько тебя знаю, ты все о деньгах говоришь, все на них, на проклятые, заришься! Уже скоро жизнь пройдет, одна вечность впереди останется, а ты все о деньгах! Хоть бы о чем хорошем поговорил, о той же вечности, может, уже скоро манатки собирать туда, где ни печали и ни болезни. С чем придем-то?
Он все понимает, соглашается со мной, начинает о другом говорить… А скоро опять весь хороший разговор на деньги сводит. И бубнит, и бубнит… Противно слушать!
Только когда выпьет, немного вроде расслабится, прежним Стариком станет — довольным жизнью, добродушным, никуда не спешит… А если дозы не хватило, то опять в прагматичного человека превращается, начинает сокрушаться, на жизнь жаловаться. Просто ужас! Как с этим бороться? Не знаю… И — никак не перевоспитывается, не желает. Совсем весь, как помешанный, на деньгах стал. Или он всегда был таким? И ругаться я с ним не могу, все-таки он мне — друг.
Так что горе у меня одно со Стариком. И пожаловаться — некому. Друг-то я у него по-настоящему — один, временем и делами проверенный. Другой его и не поймет никогда. Я один только и понимаю, придется мириться со всем, мучиться. Помогать ему. Бегать с его рукописями по редакциям, пристраивать… Там, где денег дают побольше. А их — нигде сейчас не дают. И не только денег не дают, а еще и рукописи сами на рассмотрение не принимают! Вот и попробуй, вышиби из этих издательств деньги, если они даже рукописи не берут!
Придется мне, видимо, свое издательство организовывать и начинать Старика из беды вызволять. И деньги ему платить, гонорары. А чтоб они приличные были, ни копейки. А то, если — копейки, он опять может обидеться, скажет: я его не уважаю… Опять — не так.
А издательство я прямо так и могу назвать «Старик». Только надо так сделать, чтоб некоторые старики-писатели не подумали, что это для них специально организовали. А то попрутся ко мне со всех волостей… Скажут: давай-ка, дядя, печатай, раз ты для стариков хорошее дело придумал.
А это будет только для него лично. Буду только одного Старика печатать — и все. Пусть думают, что хотят. Мне — все равно. Я же не Пелевина с Сорокиным издавать буду, а — Старика. Есть разница? Есть, конечно.
Старик раньше о белорусских партизанах писал… Я кусочек читал, о войне… О том, как белорусы немцев ненавидели… Как маленький белорусский партизан на печке прятался, а его фашисты искали, да не нашли… Старик, он и сейчас, наверное, может что-нибудь патриотическое написать. Например, о том, как белорусы американцев ненавидят. А я его в этом поддержу. И напечатаю. Я американцев тоже не люблю. Они для меня — чуждый и зловредный элемент.
ЗНАМЕНИТЫЙ СРЕДИ ЗНАМЕНИТЫХ
Пошел я в издательство «Голос», рукопись понес, авось, напечатает. Оно издательство хорошее, известное, там люди с толком работают, не то что некоторые — скороспелки… У скороспелок этих ориентир только на коммерческую выгоду, хоть самого черта напечатают, лишь бы деньги платил. А в «Голосе» еще — и за душу борются. Так что «Голос» — лучше всех.
Пришел я к ним и головой сразу завертел… А у них все стены знаменитыми писателями завешаны — фотопортретами. Ну и правильно! Раз эти люди кровью своей и сердечной тратой нашу литературу на пьедестал подняли, значит — тут им и висеть, в «Голосе»! Вдруг гляжу среди знаменитых одно лицо мне вроде знакомое… Мордастое такое, нос — слегка крючочком, черты лица, как бы — римские, но — не римские совсем… И снисходительно так поглядывает на меня, мол, знай наших! «Ах ты, — думаю, — это же сам Пеленягрэ в натуре! Забрался к знаменитым — и сидит! Тоже, значит знаменитый!» Учились мы с этим Пеленягрэ вместе… Точнее — он учился, а я — мучился. Учиться-то сильно хотел, да был как по рукам и ногам связан, все дружки виноваты. А Пеленягрэ — сильно хорошо учился, на одни пятерки. Но все равно я никогда и подумать не мог, что он скоро на стене будет висеть и снисходительно на меня поглядывать.
А мы вначале его из-за визгу узнали. Приехали из колхоза на первом курсе, поселились в комнате и сидим чай пьем, отходим от колхоза, сильно перетрудились… Вдруг слышим напротив нас кто-то завизжал страшно. Раз… Потом другой… Третий… Да что за черт! И визг такой неприятный, — ухо не терпит.
А мы в комнате с Рахваловым поселились… Потому что оба из Сибири… А сибиряку с сибиряком всегда ловчее поделить и хлеб, и сало, потому что все — общее. Рахвалов уже совсем взрослым матерым мужиком учиться пришел и писал прозу. Только сразу на романы замахивался — на эпическое полотно, рассказы — презирал. Я — к Рахвалову.
— Однако женщина кричит, баба?
А он — мрачно.
— Или свинью режут?..
Пошагали мы поглядеть. Такой визг-то он до добра не доводит. Толкнули дверь напротив. Глядим на кровати парнина лежит — дубина стоеросовая, ногами в воздухе сучит и визжит истошно. А двое других парнишек пальцами ему под ребра ширяют, ухохатываются.
Мы — к тому, который орет:
— Что ж ты так визжишь-то страшно? Не знаешь, что и подумать.
Он сразу поднялся с кровати и сказал чуть обиженно и вместе с тем надменно:
— А что? Это мы играем! — Мол, что вы пристали? Вы eщe только первокурсники, жизни не знаете, а мы уже — на третьем курсе, жизнь о-го-го повидали!
Покачали мы головами, к себе пошли… Нам-то эту картину дня при свете ночи дико наблюдать! Так и познакомились с Пеленягрэ… Рахвалов сразу по возвращении из колхоза засел писать роман о собаках, учеба с первых дней у него не пошла… Он уже был жизнью крепко битый, умудренный, фальшь обостренно чувствовал… О чем и говорил вслух, не держал язык за зубами. Не понравилось ему многое, и месяца через два засобирался он домой в Сибирь, в Тобольск, дописывать роман о собаках… Так и уехал…
И вот, увидев в «Голосе» Пеленягрэ — знаменитым среди знаменитых, удивился я нимало, взял да и спросил:
— А этот-то фрукт как к вам затесался? — бухнул сдуру, без задней мысли.
А мне отвечают:
— Как же, как же… Это — наш хороший друг. Его песни многие исполняют… И сама Вайкуле, и Аллегрова поют…
Я сразу и прикусил язык, присел на задние лапки… Еще влетишь со своим языком-то не по делу?.. Сначала — думай, а потом — говори.
Сбавил я обороты.
— Ну да, — говорю, — конечно, пусть висит… другие же висят, а ему почему нельзя?
Разобрались с моей рукописью, взяли кое-как… Хорошо, Тюленев был рядом, помог… Собрался я откланяться, а мне книжку Пеленягрэ с собой дали, желтенькую такую, называется «Песенки». Чтоб я дома, на досуге, почитал и всю поэтическую прелесть разглядел. А то, когда со сцены исполняют, хрен что разглядишь! Одна дребедень в уши навязнет… Музыка и повторы бесконечные все позабьют!
А дома я разглядел, конечно! Точно — песенки, не песни даже. Были бы хоть песни, так куда ни шло — впечатление грустное. Поэтического — совсем маловато, с гулькин нос… А еще — строки отдельные, а то и целые строфы, у других позаимствованы. А для живости и экзотики все громкие и звучные имена и названия использованы: Пикадилли, Порт-Саид, Хозе, Кармен… Но ведь сама Вайкуле его песни поет! Ну и что? Вайкуле что хочешь споет и расскажет, хоть анекдот матерный, и все у нее выйдет — хорошо, даже — замечательно. Потому что у Вайкуле — личное обаяние есть, интонация, акцент, шарм. Особенно, когда она помоложе была… Но и сейчас — ничего, с пивом очень даже можно послушать.
Прочитал я сборник песенок Пеленягрэ и наконец понял, что такое куртуазный маньеризм. А то все никак не мог понять, что это за штука такая, с чем его едят? С одной стороны — вроде все понятно, а с другой непонятно. Теперь — понятно. Надо было уже давно сами стихи почитать и не мучиться.
Я Б В ПИСАТЕЛИ ПОШЕЛ, ПУСТЬ МЕНЯ НАУЧАТ!
Когда я маленький был, то страшно рисовать любил… Всю бумагу в доме извел, все книги поиспакостил… Картины с картинками рисовал — вешать некуда было! И все думал: «Вот как вырасту, так обязательно художником стану… Как возьму да как нарисую что-нибудь этакое… Что все только удивятся! Может, сразу и знаменитым стану, или еще лучше — изваяю…» Лепить я тоже любил, из пластелина, из глины — из чего придется. Лепил и радовался… «Ну, — думаю, — как стану скульптором — или еще лучше ваятелем, как изваяю что-нибудь этакое из камня, из гранита, что все так и лягут на земь от зависти, а я — на пьедестал встану. То-то здорово!»