Мой старый друг Игорь Крылов особо не деликатничал: «…что-то в проруби мелькает, что-то там болтается. И не мог понять я точно, слыша взрывы и пальбу, то ли это был цветочек, то ль иное что-нибудь».
Я ответил хлестко, в духе «Правды»: «Для агентов ЦРУ, для завистников, копящих злость, эта пьеса — как говном по лицу или в задницу рыбья кость!»
За этот выпад был наказан весьма элегантно: «Ты всех потрясаешь, милый, новаторством и отвагой: раньше писали — чернилами и, в основном, на бумаге». Видимо, сомневаясь, что я не пойму намек, мой друг повернул кинжал в ране еще раз, поставив постскриптум: «Это очень интересно: чем свои ты пишешь пьесы?»
Попадало и похлеще, — друзья меня любили, — сокурсник-вапповец Женя Клименко, помогавший пробивать пьесу: «Мир не видал таких кретинов, как суперспай М. П. Любимов! Тебя заела в Ялте скука— лакаешь водочный коктейль, а обещал работать, сука, как драматург и как кобель!»
Но на этом дело не закончилось, «Убийство на экспорт» взяли на радио, причем главные роли исполняли корифеи: М. Державин, Н. Вилькина, Н. Волков, А. Ильин, В. Никулин, слушала вся страна, особенно в парикмахерских, дивная запись, до сих пор, выпив бутылочку, я разваливаюсь на тахте, вывезенной еще папой из побежденной Германии, и слушаю самозабвенно свою пьесу.
Народ откликался живо, например, из далекого Свердловска: «Вы подарили в конце года минувшего большую радость. Театру Любимова (наконец!!!) дана дорога в эфир. Это вселяет оптимизм. Любимов— выдающийся художник…» — Юрия Петровича от этого не убавилось.
Малый успех породил новый вулкан энергии, и я попер дальше, а тут перестройка, новые надежды, но…
Мой шпионский бурлеск «Легенда о легенде» никто не брал из страха (там пахло пародией не только на ЦРУ, но и на органы), не вызывала восторгов мелодрама «Кемпинг» (драматург Григорий Горин, добрый человек, прочитал пьесу прямо за ленчем в ресторане — я гипнотизировал его, услужливо подливал вино, боялся, что он обнимет меня и прольет вино мне на брюки, однако Горин устоял, брюки не испортил и сухо заметил, что у многих драматургов действие происходит в гостинице), другой потрясный опус «Дипломатическая история» (в финале советский посол хватал бомбу, заложенную западными террористами в посольство, — что там Жанна д’Арк, восходящая на костер! — часовой механизм тикал на весь зал, перекрывая патриотический монолог)отбивали во всех театрах, опасаясь связываться с косным МИДом, в отчаянии я инсценировал «Мы» Замятина, соединив его с Оруэллом (их еще не печатали), пьеса разошлась по театрам, начались переговоры, а тут, черт побери, стали печатать все подряд и «Мы» растворилась в целом шквале ранее запретной литературы.
На Лубянке за любимым занятием
И все же… и все же прекрасно жить надеждой, прекрасно верить в себя и, выпив утром чашку кофе, думать о своем предназначении, и важно садиться за стол, прикидывая, что в будущем, пожалуй, стоит перенять опыт Хемингуэя, работавшего стоя и опустив ноги в таз с водой.
Так и текла жизнь, Гена, со своими взлетами, падениями и перепадами, постепенно разменяли квартиру, вступил я уже официально в брак новый[72], летом выезжал на машине с Таней в Прибалтику, а потом мы подружились с Галей и Валерой Кисловыми, он служил под моим началом в Дании, катали по всему СССР вместе, они оба оказались людьми симпатичными и порядочными, Валерий был одним из немногих коллег, не страшившимся контактов с отверженным.
А знаешь, Гена, все-таки ужасно, все трусы и трясутся из-за своей карьеры. Боже, сколько я слышал витиеватых разговоров по телефону, сколько уклончивых ответов, сколько опущенных глаз я видел, сколько каменных харь! О, если бы это были враги, увы, это были бывшие товарищи по щиту и мечу!
Иногда брал в поездки сына, крутившегося в институте, и даже его собаку — старого Джека, — без которой Саша не желал ехать, показал Джеку прекрасные места, благодарна мне, наверное, за это его собачья душа.
Сын наяривал на гитаре мои вирши: «Надоели герои и роботы, лупит в бубен оглохший шаман. В голове — словно ухнул мне в голову озверевший свинцовый жакан. Как устал я от сонного гула, от вздымающих воздух трибун, как мне хочется сесть и подумать и хотя бы вздохнуть на ходу. Пусть ржавеют шикарные пушки и снарядов нейтронных запас, пускай девушки в юбочках узких вечно любят и мучают нас! Чтобы пламя в коснеющем мраке поглотило трезвон и вранье, чтоб твой голос задумчиво-мягкий мне рассказывал что-то свое…»
Саша на глазах взрослел, учился прилежно, но без энтузиазма, процветал в институте как диск-жокей, иногда попадал в драки, а однажды больно толкнул какого-то майора, который шел не по своей стороне ему навстречу, — потом вызволяли из отделения милиции.
Больше всего я боялся, что Саша захочет работать в МИДе или в КГБ, — понятно, что туда его не призвали, и он устроился на радио, иногда ездил по стране. («В городе одно двухэтажное здание, в котором я и живу на койке номер сорок один. Уборная одна на восемнадцать комнат, один телевизор, один чайник и одна газовая плита. Нещадно орут дети. Механизатор с танкистом Витей вечером выпили шесть бутылок водки. Воняло невыносимо, т. к. душа нет и бани тоже».) «Взглядом» тогда и не пахло.
Любим мы говорить о детях, правда? Видимо, стареем или просто уж такие, что все о детях да о жене.
Почему так грустно жить, Гена?[73]
Давай, брат, хлебнем кородряги и покалякаем, как принято на Руси, о бабах.
Командировка в гарем Джакомо Казановы, забитый фригидными гуриями, трахальщиками-евнухами, висячими фаллосами, яйцещипательными историями и торчащими фигами
Мы не можем уподобиться трусливым немецким социал-демократам, делающим вид, что у человека нет половых органов.
Ф. Энгельс
Старичок-хозяин, в одном нижнем белье, стоял на четвереньках и, нагнув седовато-багровую голову, глядел — промеж ног — на себя в трюмо.
В. Набоков
О бабах-то говорить один кайф, но сначала о товарище Сталине и о первом боевом крещении через четыре года после его смерти.
Печальная весть застала меня уже на втором курсе института, и я искренне рыдал вместе со всеми, скорбя о своем и народном будущем, впрочем, в подсознании трусливо бултыхалась мысль, что со Сталиным не все чисто, в особенности сомнения по поводу отстрела многих отцов великой революции. Поэтому, когда грянули хрущевские разоблачения, скупые зерна правды упали на подготовленную почву, вмиг очистили Великую Идею от крови и подвигли на строительство нового, коммунистического общества, в которое превосходно вписывалась собственная карьера.
Правда, вера моя не подкреплялась энергичными деяниями на общественной ниве: на целину я не поехал (зато в нежной компании отправился на Черное море), в комсомоле особой активностью не отличался и в выборные органы курса не попадал (оттуда шел прямой путь в партию со всеми вытекающими отсюда последствиями при распределении), в последние годы на курсе мне поручили работу с иностранцами из соцстран, — деятельность сия была активной, — самое парадоксальное, что на этом идеальном для стукачества посту (все-таки иностранцы!) никто из славных органов меня не теребил и не нацеливал, что удивляло, а когда я начал соприкасаться с иностранцами в «Интуристе» и Комитете молодежных организаций и вновь не ощутил чекистского интереса, то всерьез задумался: в чем дело? может, порча какая? может, недостоин? эдак, пожалуй, и распределят куда-нибудь на радио, в Алма-Ату!
Просто ужасным представлялось, что ко мне, сыну чекиста с 1918 года, не обращался никто из его коллег — почему? может, отцова отсидка в роковые тридцатые лежала на моей безупречной биографии или не слишком активная работа в комсомоле? или говорил что-нибудь не то на семинарах? а может, у меня подозрительные связи? кто же? искал, но не находил… Конечно, я не жаждал стучать на своих сокурсников (все равно втянули бы в это дело, заморочили бы голову), но обидно было, что герои невидимого фронта забыли обо мне и не протянули руку и святой борьбе с происками мирового империализма. О, несправедливость!
Правда, ума хватило, чтобы не мчаться в приемную КГБ на Кузнецком мосту (много почтенных граждан сидело там на потертых стульях с рапортами о зловредных передачах Би-би-си, услышанных через стену, о разрушительных облучениях западными разведками квартиры, что вызывало у владельца головную боль, о том, что к некой Зинке, мерзкой антисоветчице, ходит иностранец etc., etc.) или в отдел кадров института, где сидел худенький, как сама смерть, дядя, похожий на облысевшего ворона, он по всем параметрам (незаметность, многозначительность, острый взгляд в сочетании с по-ленински заразительной улыбкой) подходил под образ секретного сотрудника.