Вельможа глянул и окаменел. Милостивый аллах! — из толпы смотрел на него, ухмыляясь и подмигивая единственным желтым глазом, та самая плоская страшная рожа, что предстала ему тогда, на кладбище, из-за надгробия! И не только ухмылялась, но тайком из-под халата показывала рукоять его золотой сабли!
Не сразу к вельможе вернулось дыхание; он побледнел, лицо его как бы растаяло — только усы чернели. Он не мог оторвать глаз от этой гнусной рожи.
Голос Ходжи Насреддина привел его в себя:
— Если понадобится, о сиятельный князь, то могут быть представлены и еще доказательства.
— Не надо, вполне достаточно! — отозвался вельможа, преодолев свое оцепенение. — Теперь дело прояснилось до конца, и мы переходим к приговору.
Какая-то странная притягательная сила неотступно влекла его к страшной роже в толпе, — не удержавшись, он бросил налево мгновенный косой взгляд и весь опять содрогнулся.
Ходжа Насреддин, понимая, что делается в его душе, подал вору тайный знак удалиться. Вор исчез. Вельможа вздохнул свободнее.
— Писцы, вычеркните все, что записали раньше касательно драгоценностей, — приказал он. — Даже, лучше, вырвите совсем эти листы и начните новые. Пишите: поелику установлено с полной достоверностью, на основании многих неопровержимых доказательств, что упомянутые драгоценные предметы принадлежат женщине, вдове…
— Саадат, — услужливо подсказал Ходжа Насреддин.
— Женщине, вдове, по имени Саадат, — продолжал вельможа, — то, согласно закону и справедливости, должны быть ей немедленно возвращены…
Здесь послышался вопль менялы:
— Как это — ей возвращены?! Драгоценности принадлежат мне, а вовсе не какой-то вдове!
До сих пор он безмолвствовал, так как ничего не мог понять в происходящем, хотя и чувствовал что-то неладное для себя. Но когда речь зашла о драгоценностях, он возопил.
— Какой это суд? — кричал он. — Где они, эти многочисленные неопровержимые доказательства? Я не вижу ни одного!.. Это новый коварный замысел против меня! Пусть будет мне предъявлено хоть одно доказательство! Добрые люди! — Он повернулся к толпе. — Вы слышите, видите! На ваших глазах грабят честного человека! Добрые люди, будьте свидетелями!
Толпа загудела, отзываясь ему шутками, смехом, язвительными возгласами; какой-то мальчишка закричал перепелом, второй — залаял, третий — замяукал; на площади возник беспорядок нетерпимый и недопустимый перед лицом начальства.
— Купец Рахимбай, умолкни! — грянул вельможа. — Ты возмущаешь народ против закона и власти!
— Не замолчу! — вопил в исступлении купец. — Драгоценности мои, я платил за них деньги!
Шум и волнение на площади возрастали. Необходимо было угомонить купца. Но к этому вельможа не видел никаких способов, ибо купец впал в такое неистовство, что уже ни увещания, ни уговоры не могли образумить его.
Тогда вельможа, спасая себя, решился на крайнее средство.
Он подал знак стражнику с колотушкой.
— Я пойду во дворец, пусть великий хан самолично разберет мое дело! — кричал купец, а в это время к нему со спины подкрадывался коренастый дюжий стражник, держа на отлете взнесенную наискось колотушку.
— Пусть великий хан удостоверится, каковы его судьи! — И это было последнее, что купец выкрикнул.
Колотушка опустилась на его голову.
Язык купца на ладонь выскочил изо рта, глаза выпучились и закатились. Он посинел, начал громко и часто икать, валясь навзничь, — и повалился бы, но вовремя был подхвачен тем же стражником с колотушкой.
Другие стражники успели навести порядок в толпе.
Пользуясь затишьем, вельможа объявил приговор и собственноручно отдал вдове кошелек с драгоценностями.
Хотя все это происходило перед лицом купца — он уже больше не кричал и не мешал правосудию. Вряд ли он даже видел что-нибудь, так как смотрел на мир из-под полуопущенных век одними белками, а зрачки пребывали по-прежнему где-то глубоко подо лбом. Икота, перемежаемая всхрапываниями, сотрясала его жирное тело, — так и был он отправлен домой в сопровождении трех стражников: двое волокли его под руки, третий подталкивал сзади.
…И только перед калиткой своего дома, когда стражники, усадив его на дороге, спиною к забору, чтобы не падал, уже ушли, — он опомнился и долгое время ничего не мог сообразить, водя по сторонам бессмысленным, мутным, словно бы дымным взглядом. Где площадь, где этот плут-гадальщик? Да уж не сон ли все это?..
Где сумка?!
Он схватился за левый бок.
Сумки не было.
Она уже покоилась на дне одного ближнего водоема, набитая песком, а деньги из нее приятно отягощали собою карманы стражников.
Купец вскочил и, стеная, пошатываясь, в съехавшей набок чалме, устремился обратно, на судейскую площадь.
Там никого уже не было — ни вельможи, ни гадальщика, ни вдовы. Судилище закончилось, толпа разошлась. Площадь, залитая горячим солнцем, расстилалась широко и пустынно перед глазами купца, словно никогда и не было здесь никакого скопища людей, словно все, что происходило здесь полчаса назад, — все это ему привиделось, померещилось и пропало.
Лениво бродили два дозорных стражника, третий сидел, раскинув ноги, в тени помоста и перематывал тряпье на своей колотушке.
— Сумка! — завопил купец. — Моя сумка с деньгами!
Ответом был громкий смех и непристойные ругательные возгласы.
— Он хочет еще! — кричал стражник с колотушкой. — Ему один раз мало! Придержите-ка его, я сейчас!..
Из этих слов купец понял, что с ним произошло и почему в затылке он чувствует тупую ломящую боль.
— Грабители! Разбойники! — возопил он и бегом помчался ко дворцу, провожаемый насмешливым гоготом и непристойной руганью стражников.
Что было с ним дальше, удалось ли ему проникнуть во дворец, принес ли он великому хану свою жалобу и чем закончилась его новая тяжба с вельможей, — все это нам неизвестно, как неизвестна и дальнейшая судьба остальных: ввергнутого в тюрьму Агабека, пылкой Арзи-биби и других. На этих строчках они уходят из нашей книги, в которой занимали место лишь в меру своего соприкосновения с Ходжой Насреддином, светясь отраженным блеском его немеркнущей славы, — он расстается с ними, отблеск слабеет, гаснет, и они все погружаются на наших глазах в непроглядную тьму небытия, в мглистые пучины забвения.
Ибо сами по себе, по своему полному духовному ничтожеству, бессильны оставить в мире какой-нибудь след.
Так, на обратном пути к дому, освобождался Ходжа Насреддин от своих многочисленных спутников, которых послала ему судьба в этом путешествии; теперь возле него оставался только вор.
Вдвоем рано утром они покинули многошумный бурливый Кокаид.
Уже пробудившийся к торгу базар далеко проводил их своим хищным ревом; навстречу со всех сторон, от всех девяти кокандских ворот, тянулись вереницы арб, караваны и всадники, спеша к началу торговли, — новый день готовился повторить то же, что и вчера: кощунственное служение богу наживы, обманов и хитростей.
А за городом, в садах, еще тенистых и влажных, была тишина — такая светлая, чуть подернутая голубовато-солнечной дымкой, словно бы родившаяся от небесной, туманной голубизны. И здесь Коканд сказал Ходже Насреддину свое прощальное слово, — за низеньким ветхим забором, в маленьком саду звенели, заливались тонкие детские голоса:
Открывает южный ветер
Вишен белые цветы,
День встает, лучист и светел,
Солнце греет с высоты.
И под ясный свист синицы,
Под весенний гром и звон
Просыпается в гробнице
Добрый старый Турахон…
Ходжа Насреддин остановил ишака, спешился и почтительно поклонился в сторону забора. Он кланялся Коканду, что вознаграждал его за добрые труды этой песенкой.
Миновали последний сад, — началась низина: рисовые поля, блестевшие под солнцем белым расплавленным блеском. Отсюда было уже недалеко до гробницы дедушки Турахона.
Ходжа Насреддин обнял вора:
— Мы расстаемся. Кланяйся от меня Турахону, проси у него сил для новой добродетельной жизни.
Затем было длительное прощание с длинноухим. Вор поцеловал его в нос и в последний раз деревянным гребнем расчесал кисточку на хвосте.
— Когда я опять увижу вас обоих? — спрашивал он.
— Не знаю, не знаю, — отвечал Ходжа Насреддин. — Помни только: мир открыт тебе во все концы, открыт и мне. Может быть, и встретимся: в каждой разлуке всегда сокрыта новая встреча.
На том они расстались. С опущенной головою, медленно вор удалился по боковой тропинке, что вела к усыпальнице Турахона.
Ходжа Насреддин поехал дальше; впереди уже слышался гул и рокот большой дороги; еще полчаса — и она приняла его в свой мутный, кипучий поток.