Одному я присоветовал: бросай курить, а то ноги отрежут. Послушался. Бросил. А все равно ампутировали из-за тромбофлебита. И ноги, и руки. Другой соколик шашлычной владел. Сколько мы с ним барашков за галстук заложили! Поднимем бокалы, сдвигаем разом. Помню, — говорит, — я миллион тебе должен, за это и выпьем. Ну, кому такой навязчивый юмор понравится? Наверное, он не только со мной так шутил. В одночасье шашлычной своей лишился. Правда, наладил бутылочный бизнес — прием стеклотары. Фигуристые водочные бутылки вдруг перестали пользоваться спросом, а пиво в основном в пластик пакуют. Покрутился с полгода и пропал без вести.
Хоть и говорится, что ворон ворону глаз не выклюет, на самом деле всякое бывает. Месяц назад открываю газету, а там извещение: трагически погиб один наш в автокатастрофе. Да не одно извещение в траурной рамке, а целая куча, будто этот раб божий существовал в десяти экземплярах. Кстати, должок он мне так и не отдал.
А вот еще один приятель, по прозвищу Без Пяти Шесть, вернулся из отпуска в новых очках, за восемь тысяч. Я говорю, за эти деньги можно было глаза починить. И что же — полгода мандражил, так и ушел туда, в глазное отделение. Как за линию горизонта. Храни его Брайль! Как слепой дождь в июне. Я на таких не обижаюсь. Ответственно заявляю! Сам-то уже третий месяц капли в глаза себе заливаю. Спрашиваю внука: плакать? Плачь, деда. Плачу для вида.
Для полноты картины надо сказать, что есть еще болезнь белых глаз — зависть. А завидовать теперь есть чему и кому. И болезнь эта, как я понимаю, неизлечимая. Терзает и кишки выворачивает. Тут бы психологический Мичурин со своей грушей нашел бы благодарного ценителя.
Что по этому поводу думают японцы, я не знаю. Ну, а Вуду — это с Ямайки, интерес к которой неосторожно разбудил, сам того не ведая, Робертино Лоретти своей потрясающей песней «Джамайка».
Атмосфера повседневного мракобесия и шаманства окутала нас со времени первых свободных выборов: из каждой автомашины на двести метров разносится африканский барабан: из него вышли все современные ритмы. И меня тогда охватывает чувство, что мне крепко настучали в табло.
А что в ответ — ну проколешь парочку колес, так разве ж это выход? У внука модельки есть — разных марок. Он все время в столкновение играет. А в последнее время привадился игрушечной машинкой по портретам ездить. Особенно по одному. Не надо, — говорю, — так делать. Этот дядя твоего деда работы лишил, но хороший. А мальчишка у нас упрямый, все наоборот делает. Взял иголку и тому дядьке в глаз! У меня аж слезы брызнули. Да теперь до чего дошло: на роговице татуировку делают.
Пошел я тогда в спортивный магазин на Космонавтов и купил маленькие боксерские перчаточки, как раз на четырехлетнего малыша.
Теперь он если с отцом повздорит, идет ко мне и кулаком в глаз: хрясть!
Тут у нас ЗАО открылось, «ОКО ЗА ОКО» называется. Как хочешь, понимай. Дверь в дверь стоматологический кабинет «Мост». Не иначе как «Глаза должны быть с зубами». Ну и что? Если хочешь знать, продвинутая медицина давно уже использует зубы для лечения роговой оболочки глаз.
А вот мусульмане напрочь запрещают изображать людей. Исключительно растительные и другие орнаменты. Найти фотку и выколоть глаз на ней бывает невозможно — ни кукольный, ни рисованный.
Это вам не игра в бутылочку с бультерьером. При наших-то дорожных пробках.
Бубен веков
(Земля эвенская)
Дождь слепой, подслеповатый, в очках минус три диоптрии.
Заметки фенолога
Говорят, Владивосток отстроили там, где археологи не обнаружили ни одного древнего поселения и даже стоянки. Стало быть, гиблое место, ловить нечего. Что так? Может, плохо искали? С точки зрения передовой параненормальной науки опасно, если жизнь населенного пункта отсчитывается с геологического нуля. Надо иметь в земле некую прокладку: кости мамонтов, древние стоянки, черепки и бусы, городища, сожженные врагами и самими жителями по неосторожности, на них фундаменты поновее, а уж потом культурный слой новейшего времени — с алюминиевыми банками из-под пива, одногазовыми (одноразовыми газовыми) зажигалками и отслужившими свое дискетами и мицубисями. С тысячами тонн твердых бытовых отходов, на которых даже поселения возникают — непривычные, альтернативные, с жизнью вторичного использования товаров и материалов. На местах захоронений, как правило, вырастают парки и скверы. Только тогда, в конце концов, земля становится пухом.
Чтобы жизнь города задалась, надо, чтобы на определенном месте люди жили особые — заводные, рыжие: ломали состарившиеся жилища, возводили новые и, заездив их вконец, опять ломали, пускали в ход ипотечные кредиты. Рожали деток, хоронили стариков, разводили кур и соболей, садили деревья и ставили рекорды Гиннеса в разных номинациях, придумывали что-нибудь и для славы, и для денег. Для любви.
Есть в Магадане несколько мест, где в тридцатые годы прошлого века стояли шалаши, в которых с милым рай, ситцевые палатки (сравни: поселок Палатка), землянки, балки, вагончики, бараки заключенных, казармы военных. Потом-то выросли дома попрочнее — из местного материала. Из вулканического пепла легкие панели теперь выпускают, и поговорка «Мы живем, как на вулкане» обретет иронический смысл. Многие из нас бытуют как на землетрясении, если нервы ни к черту, побаиваются тектонических подвижек, когда трясет Сахалин и Камчатку.
Каменные дома повышенной сейсмоустойчивости в Магадане тоже относительно быстро изнашиваются в охотоморском климате. Вода камень дробит, а кирпич уступает пальму первенства льду. В Магадане представления о пальмах дает обильный снегопад, полторы-две месячные нормы за ночь: ветки лиственниц благодаря липкому снегу обретают объем, изгибаются, словно опахала. Воздух благоухает интимом накрахмаленного белья. Пальма обосновалась на всех широтах в виде пальминга — знакомого всем, кто пытается лечить ослабевшие глаза теплом собственных ладоней. Иногда кажется, что магаданские улицы делают себе пальминг, чтобы лучше видеть в зимней дымке.
Чтоб мне провалиться сквозь землю, — клялись строители, и вот уже несколько панельных домов просело в мерзлоту. А здание под номером один на главном проспекте города, плавно переходящем в легендарную Колымскую трассу, в новом веке снесено от греха подальше. Много лет входит оно в учебники по мерзлотоведению, поскольку более полувека простояло на ледяной линзе, опасно просев северо-восточным углом, отчего пол был подобием кегельбана. Там теперь небольшой сквер — приют любителей задумчиво выпить пива с сигаретой. Я теперь не курю, да и пива не пью. Посидел на юру, повспоминал, как здесь работалось и жилось в творческом коллективе книжников: какое было веселье на еженедельных банкетах в складчину, сколько случилось встреч и разговоров всласть.
И вдруг затрясло меня крупной дрожью индивидуального землетрясения: многих работавших в снесенном здании уже нет на свете, их голоса наполнили виртуальный слух. Я знал их, молодых женщин — ту, что погибла от рук мужа, задушенная в садомазохическом порыве и лежала не похороненная несколько дней, ее дочку увезли в больницу с признаками отравления трупным ядом. Вспомнил и ту, что попала под машину на перекрестке у автовокзала в ожидании зеленого сигнала светофора. Она так хорошо отозвалась о моей первой книге, а теперь лежит на Марчеканском кладбище рядышком с отцом под отшлифованными гранитными блоками. Оттуда видно море. И чайка, подгоняемая бризом, с печальным криком низко пролетает над вершинкой, с которой открывается вид на Марчеканский залив, куда заходят рыболовные суда, где была да сплыла база подводных лодок.
Помню и красавицу Любу, что загадочно погибла под колесами автобуса в районе Простоквашина, после щедрых авансов книголюбов на собрания сочинений Солженицына, так и не дошедших до Магадана, немалые центнеры книг. Деньги щедро сыпались в кассу. Теперь-то книжные магазины позакрывались, а в самом заметном торгуют обувью. Когда я беру в руки ботинки, чтобы надеть, всегда тянет почитать их.
О Солженицыне, конечно, не забывали, но вот он умер, и волна вторичного интереса накрыла страну глобально, а кое-кто попечалился и о других писателях, отдавших здоровье и жизнь непосредственно Колыме. Самый первый, кажется мне, по величине дарования и по тому, что нового, страшного удалось сказать о человеческой природе — Варлам Шаламов. Он предстает в моем воображении как генерал Карбышев, замученный немцами в войну, хотя умер на воле, если можно назвать волей жесткую койку в лечебнице. Он первый сказал о воскресенье человеческого разума в физиологическом смысле: как пробивается поэзия сквозь рубцы живой, но уже не мыслящей мозговой плоти. Он все испытал на себе, словно войдя в ядерный реактор.