Я ушел. Час был поздний, и я чувствовал, что пора уходить. Не могу сказать, воспользовалась ли она моим советом. Знаю только, что в Европе по-прежнему остается внушительное число американских жен, кому он очень бы пригодился.
© Перевод И. Зыриной
Знает ли молодой мужчина все, что следует знать?
Мне говорят, что американские профессора в Колумбийском университете оплакивают утрату идеалов – возможно, и в других университетах, раскиданных по Соединенным Штатам, тоже. Если это послужит хоть каким-то утешением скорбящим профессорам, могу их заверить, что скорбят они не в одиночестве. Я живу недалеко от Оксфорда и пользуюсь преимуществом периодически выслушивать сетования английских университетских профессоров. Не однажды немецкий профессор оказывал мне честь и нанимал меня, чтобы совершенствовать свой английский. Он точно так же оплакивал утрату идеалов в Гейдельберге, в Бонне. Молодость – это молодость во всем мире, у нее свои идеалы, совсем не такие, как у профессоров в университетах. И объяснение довольно простое. Молодость – это молодость, а университетский профессор, если говорить в целом, человек средних лет.
Я могу посочувствовать скорбящему профессору. В свое время мне довелось пережить такое же отчаяние. Я так хорошо помню этот день! Мне как раз исполнилось двенадцать, это был мой день рождения. Вспоминаю свою злорадную радость, когда я размышлял о том, что теперь на железной дороге моим несчастным родителям придется платить за меня полную стоимость. Это, бесспорно, был значительный шаг в сторону взрослости. Я стал подростком. И в тот самый день к нам пришла наша родственница. Она привела с собой троих маленьких детей: девочку шести лет, некое манерное златовласое существо в кружевном воротничке, называвшее себя мальчиком, и третье, совсем маленькое создание, которое могло быть и мальчиком, и девочкой – я не понял этого тогда, не знаю и сейчас. Вот эту совокупность атомов мне и вручили.
– Ну вот, а теперь покажи, что ты мужчина, – сказала моя дорогая мать. – Помни, что ты уже подросток. Отведи их на прогулку и развлеки. И смотри, чтобы с ними ничего не случилось!
Самим детям их собственная мать выдала следующие распоряжения – они должны делать все, что я им велю, но не порвать одежду и не испачкаться.
Даже мне эти распоряжения показались противоречивыми, но я ничего не сказал, и мы вчетвером отправились на волю.
Я рос единственным ребенком. Собственное младенчество у меня в памяти не сохранилось. В мои двенадцать лет мысли шестилеток были мне так же непонятны, как мысли двадцатилетних университетскому профессору сорока лет. Я хотел быть пиратом. За углом через дорогу шло строительство. Вокруг заманчиво валялись готовые к использованию доски и жерди. Природа удобно разместила рядом мелкий пруд. Был субботний день. Ближайший трактир находился в миле от нас, тем самым исключалось какое-либо вмешательство британского рабочего. Мне пришло в голову, что если посадить этих троих унылых родственничков на плот, самому устроиться на другом, напасть на них, отобрать у старшей девочки шестипенсовик, поломать их плот, и пусть себе дрейфуют без руля, нам на целых полчаса обеспечено невинное развлечение.
Но они не хотели играть в пиратов. Едва завидев пруд, то существо, что называло себя мальчиком, ударилось в слезы. Шестилетняя леди заявила, что ей не нравится запах. И даже после того, как я объяснил им суть игры, они не проявили никакого энтузиазма.
Я предложил краснокожих индейцев. Они лягут спать в недостроенном здании на мешке с известью, а я прокрадусь по траве, подожгу дом и буду плясать вокруг него, вопя и потрясая томагавком, с дьявольским восторгом наблюдая за неистовыми, но бесплодными усилиями бледнолицых уйти от судьбы.
Но они не клюнули даже на это. Манерное существо в кружевном воротничке снова разревелось. Создание, про которое я не мог сказать, мальчик это или девочка, спорить не стало, а просто кинулось бежать; очевидно, ему не понравилось поле, на котором мы стояли. Создание споткнулось о валявшуюся жердь и тоже заревело. Ну вот как развлечь таких людей? Тогда я сказал – пусть предлагают сами. И они решили, что хотят играть в дочки-матери, только не на этом поле, а на каком-нибудь другом.
Старшая девочка будет матерью. Двое остальных станут ее детьми. Они внезапно заболеют. «Водокачка», как я его мысленно окрестил, схватится за живот и начнет стонать. Он услышал это предложение и просветлел лицом. У непонятного создания заболят зубы. Оно без малейших колебаний ухватилось за свою роль и начало пронзительно вопить. А мне предложили стать доктором и посмотреть их языки.
Так выглядела их «идеальная» игра. Как я уже сказал, вспоминая тот день, я могу посочувствовать университетскому профессору, оплакивающему отсутствие у молодежи идеалов. Возможно, в шесть лет моей идеальной игрой тоже были дочки-матери. Оборачиваясь назад с высоты прожитых лет, я думаю, что так оно, вероятно, и было. Но с точки зрения двенадцатилетнего мальчика, мысль о том, что в мире имелись существа, находившие удовольствие в такой глупости, печалит меня до сих пор.
Восемь лет спустя мне пришлось сопровождать мистера Водокачку, ставшего крепким, занудливым, неуклюжим парнишкой, в школу в Швейцарии, потому что его отец никак не мог выкроить на это время. Это было мое первое путешествие на континент. Я бы получил от него больше удовольствия, если бы не мальчик. Он решил, что Париж – это грязная дыра. Он не разделял моего восхищения француженкой, он даже заявил, что она плохо одета.
– Зачем так затягиваться, она даже не может идти прямо, – вот единственное впечатление, которое она на него произвела.
Мы сменили тему. Меня раздражало то, что он говорил. Красивые, похожие на Юнону создания, которых мы встретили позже, в Германии, оказались, на его взгляд, слишком толстыми. Хотелось бы ему увидеть, как они бегают. Я счел его совершенно бездушным.
Ожидать, чтобы мальчику нравились учение и культура – все равно что ожидать, чтобы он предпочел старый выдержанный кларет крыжовенной наливке. Культура для большинства – это приобретенный вкус. Лично я полностью согласен с университетским профессором. Я считаю знания, побуждающие к наблюдениям и ведущие к размышлениям, самым лучшим багажом, каким может обеспечить себя человек, путешествующий по жизни. Мне бы хотелось обладать еще большими знаниями. Иметь возможность насладиться картиной куда лучше, чем иметь возможность ее купить.
Все, что тот университетский профессор может предложить во славу идеализма, я готов поддержать. Но при этом мне… ну, скажем, тридцать девять. В четырнадцать я бы откровенно заявил, что он несет чушь. Глядя на старого джентльмена – узкогрудого старого джентльмена в очках, проживавшего на соседней улице, – я бы не сказал, что он получает какое-то удовольствие от жизни. Это точно был не мой идеал. Он говорил, что мне должны понравиться книги, написанные на языке под названием «греческий», но тогда я не успел прочитать даже всего «Капитана Мариэтта», а еще были книги сэра Вальтера Скотта и «Школьные дни Джека Харкуэя». Мне казалось, что с греческими можно немного погодить. Там был один парень по имени Аристофан, он писал комедии, высмеивающие политические законы страны, исчезнувшей две тысячи лет назад. Без капли стыда могу сказать, что пантомимы «Друри-Лейн» и цирк Барнума интересовали меня намного больше.
Желая дать тому старому джентльмену шанс, я полистал переводы. Некоторые из этих стариканов оказались не так плохи, как я предполагал. Старикашка по имени Гомер писал по-настоящему интересные вещи. Возможно, кое-где занудно, но в общем и целом очень даже ничего, и действия хватает. Был еще один такой – Овидий. Этот Овидий мог рассказать отличную историю. Воображения ему хватало. Почти так же здорово, как «Робинзон Крузо». Я думал, что моему профессору будет приятно, если сказать ему, что я почитал его любимых авторов.
– Почитал! – воскликнул он. – Но ты же не знаешь ни греческого, ни латыни!
– Зато я знаю английский, – ответил я. – Их всех перевели на английский, а вы мне этого не говорили!
Оказалось, что это не одно и то же. Имелись какие-то тонкие нюансы, неизбежно ускользнувшие даже от лучших переводчиков. И насладиться этими тонкими нюансами я мог, только посвятив следующие семь или восемь лет жизни изучению греческого и латыни. Это повергнет университетского профессора в скорбь, но я не считал, что наслаждение теми тонкими нюансами – пожалуйста, не забудьте, в то время мне было всего четырнадцать – стоит такого труда и потери времени.
Юноша склоняется к материальной стороне жизни – американский профессор это уже обнаружил. Я не хотел быть идеалистом, живущим в каком-нибудь закоулке. Я хотел жить в самом большом доме на самой лучшей улице города. Хотел ездить верхом на лошади, носить меховое пальто и есть и пить столько, сколько захочу. Хотел жениться на самой красивой женщине на свете, видеть свое имя, напечатанное в газете, и знать, что мне все завидуют. Скорбите над этим, мой дорогой профессор, сколько пожелаете – таковы идеалы юности. И до тех пор, пока человеческая природа останется тем, что она собой представляет, такими они и будут. Это материалистические идеалы – низменные идеалы. Возможно, это необходимо. Возможно, мир не ушел бы далеко, если бы молодые люди начинали размышлять слишком рано. Они хотят разбогатеть, поэтому неистово кидаются в борьбу. Они строят города, прокладывают железнодорожные пути, вырубают леса и добывают из земли руду. Потом наступает день, когда они понимают, что попытка разбогатеть – это довольно жалкая игра; что утомительнее, чем быть миллионером, лишь одно – пытаться стать миллионером. А тем временем мир уже получил то, чего хотел.