Первым выступил Филипп Лоу. Он сказал, что предназначение литературной критики — помогать литературе выполнять свое собственное назначение, которое, согласно Сэмуэлю Джонсону, состоит в том, чтобы научить читателя или наслаждаться жизнью, или стоически терпеть ее. Все великие писатели — это люди исключительного ума и проницательности, обладающие глубоким пониманием жизни и человеческой натуры. Их романы, пьесы и стихи — неисчерпаемый источник идей, понятий и образов, которые, при верном их восприятии, позволяют человеку жить более полной, насыщенной и прекрасной жизнью. Однако с течением времени, по мере развития языка и смены литературной моды, эти сокровища уходят под спуд в библиотечные хранилища, покрываются пылью и забываются. И не кто иной, как критик, должен открыть сундуки, сдуть пыль и вынести клад на свет божий. Конечно, ему следует знать свое ремесло, то есть знать историю, филологию, законы жанра и текстологию. Но прежде всего он должен беззаветно любить книгу. Именно эта верная, деятельная любовь критика к книге наводит мосты между великим писателем и читающей публикой,
Мишель Тардьё сказал, что предназначение критики отнюдь, не в бесконечной переоценке великих произведений литературы и не в добавлении новых слов к тому, что уже было сказано и напечатано о «Гамлете», или «Мизантропе», или «Госпоже Бовари», или «Грозовом перевале», но в раскрытии глубинных законов, в соответствии с которыми подобные произведения создаются писателем и воспринимаются читателем. Если литературная критика — это некое знание, то его нельзя основывать на интерпретации, поскольку последняя субъективна, не поддается проверке и в принципе бесконечна. Когда же нам удается абстрагироваться от уводящего нас в сторону текста, открываются неизменные, достоверные, доступные для изучения глубинные структурные принципы и бинарные оппозиции, лежащие в основе всех текстов, как написанных, так и ненаписанных, а именно: парадигма и синтагма, метафора и метонимия, мимесис и диегесис, ударность и безударность, субъект и объект, культура и натура.
Зигфрид фон Турпиц сказал, что, хотя он приветствует научность подхода своего французского коллеги в определении предназначения литературной критики как в онтологическом, так и в телеологическом аспектах, он вместе с тем хочет подчеркнуть, что попытки вывести подобное определение из формальных признаков художественного объекта как такового обречены на неудачу, поскольку художественные объекты существуют как бы виртуально — до тех пор, пока не реализуются в сознании читателя (при слове «читатель» он стукнул по столу кулаком, затянутым в черную перчатку).
Фульвия Моргана сказала, что предназначение литературной критики — вести непримиримую борьбу с самим понятием «литература», которая есть не что иное, как орудие господствующей буржуазии, фетишистское овеществление так называемых художественных ценностей, которые создаются и развиваются в элитарной образовательной системе исключительно для того, чтобы скрыть отвратительные факты классового угнетения в капиталистическом индустриальном обществе.
Моррис Цапп повторил более или менее то, о чем доложил на конференции в Раммидже.
Пока все они говорили, Артур Кингфишер хмурился и мрачнел, все ниже и ниже оседал на стуле и под конец выступления Морриса задремал. Очнувшись от забытья, он спросил, есть ли у публики вопросы и замечания. В зале вдоль рядов были расставлены микрофоны, и несколько человек, которые не смогли вписаться ни в одну из секций конференции, воспользовались возможностью произнести заранее подготовленные речи, обличающие литературную критику. Кингфишер зевнул и посмотрел на часы.
— У нас осталось время только на один вопрос, — сказал он.
Перс поднялся и, с таким чувством, будто все это происходит не с ним, вышел в проход и оказался у микрофона прямо напротив президиума.
— Мой вопрос обращен ко всем выступившим, — сказал он. Фон Турпиц, бросив на Перса злобный взгляд, повернулся к Кингфишеру. — Имеет ли право говорить этот человек? — грозно спросил он. — У него нет значка участника конференции! — Артур Кингфишер жестом отмел его возражение.
— О чем вы хотели спросить, юноша? — обратился он к Персу.
— Мне бы хотелось задать этот вопрос каждому из ораторов, — сказал Перс. — Что будет, если с вами все согласятся? — Сказав это, он вернулся на место.
Артур Кингфишер окинул взглядом ораторов, приглашая к выступлению, но те отводили глаза и переглядывались, жестами и мимикой демонстрируя замешательство. «Будет революция», — пробормотала Фульвия Моргана; Филипп Лоу сказал: «Это, скорее, вопрос на публику», — а фон Турпиц добавил: «Дурацкий вопрос». Зал встревоженно загудел, и Артур Кингфишер снова призвал его к порядку, громко постучав карандашом по микрофону. Затем, подавшись вперед, он устремил на Перса пристальный взгляд:
— Участники диспута, судя по всему, не поняли вашего вопроса, сэр. Будьте любезны, сформулируйте его иначе.
Перс снова поднялся и в глубокой, выжидающей тишине прошествовал к микрофону.
— Я хотел бы знать, — сказал он, — что вы будете делать, если с вами все согласятся?
— А! — Узкое костистое лицо Артура Кингфишера озарилось улыбкой, будто сквозь тучи проглянуло солнце. Он внимательно и с уважением посмотрел на Перса. — Очень хороший вопрос! И очень ин-те-рес-ный! Я не помню, чтобы кто-нибудь когда-либо задавал подобный вопрос. — Он утвердительно кивнул головой самому себе. — Вы, как я понимаю, хотите сказать, что в литературной критике важна не истина, но наличие разных точек зрения. Если вы убедите в своей правоте абсолютно всех, то им придется делать то же самое, что делаете вы, но это никому не принесет удовлетворения. Выигрывая, мы одновременно проигрываем. Вы это хотели сказать?
— Звучит убедительно, — сказал с места Перс. — Но ответа у меня нет, только вопрос.
— И вопрос, должен сказать, замечательный, — усмехнулся Артур Кингфишер. — Благодарю вас, дамы и господа, наше время истекло.
Зал ответил бурными аплодисментами и возбужденным гулом. Люди поднялись с мест и завели оживленные споры, а сидящие в задних рядах залезли на стулья, чтобы разглядеть молодого человека, который смутил претендентов на должность в ЮНЕСКО и пробудил от спячки самого Артура Кингфишера. «Кто это был?» — звучал у всех на устах один и тот же вопрос. Перс, красный от смущения и пораженный собственной дерзостью, пробирался к выходу, низко опустив голову. В дверях толпа почтительно расступилась, пропуская Перса, и некоторые благоговейно касались его плеча, когда он проходил мимо, — не столько желая поздравить его, сколько надеясь исцелиться или обрести удачу.
Во второй половине дня погода в Нью-Йорке резко изменилась — подобное произошло впервые за всю историю метеорологических наблюдений. Ледяной ветер, залетевший в высотные джунгли Манхэттена прямо из Арктики и кусавший за щеки и пальцы пешеходов и уличных торговцев, вдруг стих и сменился теплым и ласковым бризом. Тучи рассеялись, и выглянуло солнце. Температура круто пошла вверх. Сугробы вдоль тротуаров стали таять и ручейками потекли в сточные канавы. В Центральном парке по деревьям весело запрыгали белки, а влюбленные взяли друг друга за руки без всяких помех вроде толстых перчаток и варежек. В магазинах повысился спрос на солнцезащитные очки. Таксисты уступали на перекрестках дорогу частникам, на автобусных остановках пассажиры обменивались улыбками. Участники конференции АСЯ, которым предстоял переход из «Хилтона» в «Американу» и которые в ожидании стужи застегнули на все пуговицы пальто и куртки, с удивлением подставили лица нежному, влажному ветру, распахнули пальто, размотали шарфы и засунули в карманы теплые шерстяные шапки. Пятьдесят девять человек, сознательно исказив цитату из «Ист-Кокера», продекламировали: «Зачем концу декабря нужны приметы и потрясения весны?»[70] чем привели в изумление швейцара из «Американы».
В номере «Хилтона», где Артур Кингфишер и Сонг Ми Ли расположились отдохнуть после диспута, на всю катушку жарит центральное отопление.
— Ну и духота! Открою-ка я окно, — говорит Артур. Сонг Ми Ли сомневается:
— Замерзнем! — говорит она.
— Нет, посмотри какой чудный денек! Люди на улице идут раздетые. — Он пытается совладать с оконными задвижками, которые от редкого употребления плохо поддаются. Наконец окно открывается, и теплый ветер залетает в комнату, раздувая кружевные шторы. — Видишь, как замечательно! От такого воздуха можно опьянеть. Иди сюда, подыши! — Сонг Ми Ли подходит к окну, и Артур Кингфишер обнимает ее за плечи. — Знаешь, что это напоминает? Дни алкиона[71].
— Что это, Артур?
— Оттепель в середине зимы. Наши предки называли ее «дни алкиона» и думали, что в это время зимородок высиживает птенцов. Вспомни Мильтона: «И птицы затишья вьют гнезда на глади морской». Эти птицы-зимородки. А «алкион», Сонг Ми Ли, по-гречески значит «зимородок». Дни алкиона — это дни зимородка. Мои дни[72]. Наши дни. — Сонг Ми Ли склоняет голову ему на плечо и что-то тихонько говорит. Артура Кингфишера вдруг охватывает невыразимая нежность. Он заключает Сонг Ми Ли в объятья и, прижимая к себе ее хрупкое тело, осыпает его поцелуями.