В метро, по дороге домой, я сидела безучастная ко всему, и даже мой эскорт Джо заметил, что мне не по себе, и вежливо осведомился о моем самочувствии. Вот тогда-то я поняла, что значит, когда взрослые жалуются, что у них болит сердце. Я вдруг почувствовала свое сердце. Мое сердечко, как напуганный взъерошенный воробышек, выпавший из гнезда, беспомощно трепыхалось за ребрами. Неясная, еще неосознанная угроза затаилась вокруг меня, и мне становилось трудно дышать. Обеспокоенный Джо предложил довести меня от станции до дома. Я отказалась и побежала домой, гонимая в спину колючей мыслью, что там меня ждет жуткая неприятность.
Не зря мое сердце замирало от страха. Ой, не зря! Стоило мне отпереть дверь и влететь в квартиру, как я сразу поняла, что случилось что-то ужасное. Мама была дома. С работы она обычно приходила на час-полтора позже меня. И лицо у мамы было зареванное, опухшее от слез.
Ничего не спрашивая, я метнулась в комнату Б. С. Его не было дома. Но и не было его желтого чемодана, обычно стоявшего у книжного шкафа. Письменный стол стоял без единой бумажки на нем, а ящики были выдвинуты и зияли пустотой. Стена над диваном, где висел портрет его сына, была непривычно голой.
Я, уже догадываясь, но не смея спросить, уставилась на маму. Она заплакала в голос, как плачут простые, неинтеллигентные бабы в России, и рухнула ничком на диван. Я, как была, в облезлой кроличьей шубке и с сумкой с книгами на плече, обхватила ее руками, и, содрогаясь от сдерживаемых слез, стала гладить ее взлохмаченную голову.
Он уехал. Улетел в Израиль. Навсегда. Но почему я не заметила никаких приготовлений к отъезду? То ли он умело скрывал от нас, то ли принял решение сегодня утром, когда, выслушав по радио сообщение, что на границах с Израилем снова создалась угрожающая обстановка и есть опасения, что может начаться война, сказал маме, что уезжает, и по телефону заказал билет до Тель-Авива. Мама, оглушенная такой новостью, не пошла на работу, проревела весь день, умоляя его остаться, но он был тверд и решения своего не изменил. За полчаса до моего прихода из школы такси увезло его в аэропорт.
Я сначала ничего не могла сообразить. Мне не хотелось плакать. Мне хотелось выть, как волку на луну. Как маленькому голодному волчонку, которого бросили одного в холодном морозном лесу. Ночью.
Потом мой мозг понемногу ожил. Я стала вспоминать, сопоставлять разные случаи его поведения в последнее время, чтоб разобраться в причинах, побудивших его к отъезду. Куда? В страну, которую он поносил всяческими словами? Где у него растоптали семью и отняли сына? Где его обидели и плюнули вслед?
Ничего связного, логичного не получалось. Две недели тому назад Б. С., затратив нечеловеческие усилия, сдал, наконец, экзамен на право быть врачом в Америке. И тут же получил приглашение работать в очень хорошем госпитале в Нью-Йорке. Все трудности остались позади. Его, как талантливого хирурга, ожидала блестящая карьера и столько денег, что это не укладывалось в моем маленьком мозгу. Мама говорила, что он будет зарабатывать не меньше ста тысяч долларов в год.
Кроме того, он, наконец, получил «грин-карту» и стал полноправным человеком в Америке, как он выразился, кандидатом в граждане. Свой израильский паспорт он мог выбросить на помойку. У нас с мамой еще нет «грин-карты». Мы не имеем никакого гражданства.
Б. С. добился всего того, чего желал. И добившись, бросил, растоптал. Зачем же ему было сдавать ценой своего здоровья такой мучительный экзамен в Америке, когда в Израиле он работал и мог дальше работать без всяких экзаменов — там признают советские дипломы? Зачем он добивался и с таким трудом получил «грин-карту», если он не собирался оставаться в Америке? Из принципа? Чтоб доказать, что может добиться любой цели? Не похоже на него. Он достаточно взрослый и битый жизнью человек, чтоб зря израсходовать такую уйму энергии. Он умный. Он мудрый. Правда, он очень горячий. И очень честный человек.
В прошлое воскресенье он вдруг сделал широкий жест: при его ограниченных средствах заказал пир по случаю сдачи экзаменов и меня с мамой потащил в Манхэттен, в дорогой ресторан, и велел заказывать все, что душа просит, не заглядывая в цены. Он был весел, захмелел. Громко смеялся. Обнимал то маму, то меня, а потом обеих вместе. Своими сильными ручищами с морской татуировкой. Мы с мамой разомлели от вкусной еды, вина и его объятий, от которых у нас чуть не трещали косточки. Потом он танцевал. Боже, как красиво он танцевал! Большой, тяжелый, он двигался в танце вкрадчиво и грациозно, как сильный упругий зверь. И смеялся во весь рот, обнажая крепкие, желтые от курения зубы, с острыми клыками внизу. Танцевал он с мамой и со мной по очереди. Я от волнения сбивалась с такта, путалась у него в ногах и головой утыкалась ему в грудь.
— Не бодайся! — хохотал он, легко отстраняя меня от себя и толчком руки заставляя меня выделывать сложные фигуры.
Ресторан был греческий, и, когда оркестр заиграл «Сиртаки», он показал такой класс в танце, что все отступили к столикам и ему одному отдали все пространство, а носатые греки бешено хлопали в ладоши и с уважением кивали друг другу, кидая на пляшущего Б. С. восхищенные взгляды.
Кто мог подумать тогда, что это был прощальный пир? Что мы с мамой вдруг останемся одни…
Мама взахлеб рыдала, выплакивала мне свое горе. А кому я могла выплакать свое? Ведь я осиротела. Отныне и навсегда я останусь с пустой, разбитой душой. Одна на всем белом свете. Мама не в счет. Я уже не ребенок. Я — одинокая, брошенная женщина.
— Что же я стою? Почему ничего не делаю? Мне нужно его увидеть. Хоть на минутку. И сказать все, что собиралась сказать и не сказала. Когда улетает его самолет? Каким рейсом он летит?
Мама ничего не знает. Он запретил ей ехать в аэропорт провожать его. Билет он заказал в израильской авиакомпании. Все ясно. Значит, авиакомпания «Эл-Ал». У Израиля только одна авиакомпания, и ее название я запомнила потому, что часто слышала его по радио, когда сообщали о захвате самолетов палестинскими террористами.
Мне удалось уложить маму в постель. Укрыла ее, как ребеночка, много раз поцеловала в мокрое лицо и, когда выходила из спальни, плотно притворив за собой дверь, успела заметить на низком столике портрет Б. С. в морской фуражке чуть набекрень и с трубкой в улыбающихся зубах. Его улыбка подхлестнула меня. Еду в аэропорт! Одна. Без провожатых. Не зная дороги туда. И каким транспортом можно туда добраться.
Но сначала нужны деньги. Будут деньги — доберусь. В моей комнате на книжной полке стоит керамический поросенок-копилка, со щелью на спине. Туда я бросала мелочь и, помню, несколько бумажных купюр, доставшихся мне в подарок ко дню рождения. Б. С. дал мне десять долларов. И папа столько же.
Осторожно, чтоб мама не услышала, я ударила копилку об угол стола, и она раскололась, как орех, почти беззвучно на несколько кусков. Даже мелочь не зазвенела. Не считая, я сгребла деньги в карман шубки, проверила рукой на шее, висит ли на цепочке ключ от дома, и выскочила на улицу.
Посмотрела влево, посмотрела вправо. Куда идти? В какой стороне аэропорт? Вдали за городом прошел, косо поднимаясь вверх, самолет. Отсюда не различить знаков. Какой самолет? Израильский? Может быть, на нем-то и улетает Б. С., привязавшись ремнями к сиденью, но забыв обо мне, даже не догадываясь, что я стою в раскисшем снегу на тротуаре, задрав голову к небу, и, чуть не воя, пытаюсь угадать, какой компании принадлежит этот самолет.
Мимо сновали автомобили, обдавая меня грязными брызгами, прошли два желтых такси, но оба с пассажирами. Наконец, когда я уж готова была зареветь от обиды, показался еще желтенький, на сей раз, свободный. Я отчаянно замахала руками, выбежав на дорогу, готовая лечь под колеса, если он не остановится. Остановился. На меня недоверчиво прищурилась усатая рожа.
— Далеко?
— В аэропорт.
Шофер еще раз прищурился, меряя меня взглядом с ног до головы, но, видимо, у меня было такое отчаянное выражение лица, что он, хоть и нехотя, но все же кивнул: садись, мол.
Когда я уселась сзади, за толстым стеклом, отделяющим водителя от пассажира, он спросил, глядя на меня в зеркальце:
— В какой аэропорт?
Я растерялась. Действительно, в какой?
— Ну… в этот… откуда в Израиль улетают.
— Эл-Ал, что ли?
— Правильно.
— Едем в Кеннеди. Только оттуда есть рейсы в Израиль.
— Верно. Едем. И побыстрее.
— Опаздываешь? Во сколько рейс?
— Пожалуйста, езжайте скорее. Это очень важно.
— А платить кто будет?
— Не беспокойтесь. У меня достаточно денег.
Больше он не стал мучить меня вопросами и погнал в аэропорт через весь огромный Нью-Йорк. Застревал подолгу перед красными светофорами, напрягая мои нервы до предела.
Я злилась. Не на шофера. На Б. С. Про себя, не вслух, проклинала его всеми словами. Уехать и не сказать мне ни слова. Не попрощаться со мной. Не подбодрить теплым взглядом, ласковым словечком. Оставить хоть крошечку надежды, что я еще увижу его. Уехать, забыв, что я существую. Что я не предмет в доме, а живой человек, сверху донизу заполненный невыплаканными слезами.