Она уходила от него по сырой ночной платформе, цокая каблуками по асфальту, и он стоял столбом, не смея ни догнать, ни схватить, ни окликнуть, ни позвать на помощь — да и кого дозовешься ночью на чужом полустанке? Она уходила безнаказанной, белоглазая Чудь, злой фатум его страны, вечно маячивший на всех путях, самодовольный призрак, злорадная тварь, наглая предвестница беды, сидящая на этой игле, как на самом непобедимом наркотике: ведь наше горе ей в радость, нашим страданием она заряжается, то-то возраст ее и не берет. С самого рождения она знает нам цену, вот и шутит свои шутки. И никто никогда ничего не сделает с ней — вот и я стою как вкопанный, тупо глядя, как асфальт дымится под ее каблуками, как этот дым заволакивает ее. Господи, чего я тут жду, ведь поезд сейчас тронется! И он тронулся, но Кожухов так и стоял на пустом полустанке, не в силах побежать за своим вагоном; вот что называется — ноги приросли. Он тронулся, тронулся, почему же я стою, надо же бежать; и Кожухов побежал, но поздно, конечно, потому что поезд-то уже пошел, пошел по-настоящему.
— Пошел, — сказал кто-то внизу.
Кожухов полежал еще минуты две с бешено колотящимся сердцем, вспоминая мельчайшие детали: давно он не видел таких подробных, детализированных сюжетных снов, идеально соответствующих вагонной обстановке. Ведь человек, севший в поезд, выпадает из времени и пространства: он уже не здесь, еще не там. В этом другом пространстве, неуютном, тревожном и зыбком, только такие сны и смотреть. Капли росы блестят на колючей проволоке… Господи, с чего мне лезет в голову эта чушь? Он оставил в Симферополе жену и дочку, а сам ехал назад, с работы не отпускали, того гляди введут чрезвычайное, он мог понадобиться; настроение было отвратительное, тревожные предчувствия, да еще этот ремонт путей между Курском и Орлом, дорога с бесконечными паузами и спотычками, встали — поехали, встали — поехали, что ж это такое.
— Что ж это такое, — сказал он вслух.
— Не говорите, — вздохнула внизу прямая сухая старуха, не расстававшаяся с толстой книгой.
Кожухов сел на полке, соскользнул вниз, обулся и вышел в тамбур. Посмотрел на часы: полпятого. На востоке начинало мутно-мутно светлеть, но продолжался дождь, пунктиром хлестал по стеклу, день предстоял пасмурный и хмурый, и Москва, черт бы ее подрал, Москва, из которой он нарочно увез семью, потому что зашататься могло со дня на день. Снова тормозили, поезд скрипел и дрожал, сонная проводница открыла дверь.
— Надолго, — сказала она. — Минут двадцать еще простоим.
Кожухов спрыгнул на гравий. В сером рассвете неясно обрисовывались какие-то ангары, длинные сараи — безрадостные, неуютные, нежилые места. Он гулял вдоль состава, курил и думал. Все не просто так, думал он, такой сон просто так не приснится — может, она в самом деле приходила предупредить меня, и на что мне Москва? Эта мысль его поразила, он застыл на месте. Черт его знает, ведь таких снов никогда прежде не было. Может быть, действительно? Может быть, надо остаться тут, среди этих ангаров, добраться до Орла, пересидеть, переждать? А может быть, вообще никуда не деваться отсюда, скрыться где-то здесь, среди серых неприветливых людей, которые днем делают вид, будто работают на складах, а ночью творят свои темные непостижимые дела? Наверное, в самом деле пора удирать. Я ведь чувствую, что этот поезд до добра не довезет. С него давно пора сойти, уже все приличные люди сошли, а я еще еду, делать мне больше нечего…
— Граждане! — позвала проводница. — Трогаемся, давайте в вагоны!
Курильщики потянулись к вагонам.
Нет, правда, подумал Кожухов. Чего это я, как баран на закланье? Почему я должен ехать туда же, куда они? Я ведь давно уже примерно понял, куда они едут.
Он бросил последний взгляд на ангары, выбросил бычок, взялся за холодный поручень, втянулся в вагон и поехал разделять общую участь. Это они, большеглазые наркоманы, могут сходить где вздумается, а мы люди долга, и у нас выбора нет.
№ 5, май 2007 года
Молодой адвокат Максимов забирал из Саратова своего клиента Апраксина, освобожденного прямо в зале суда после трех лет, проведенных в местной колонии общего режима. Дело было громкое, Максимов прославился. Он был третьим адвокатом Апраксина, первые двое отступились, хотя обвинение разваливалось на глазах. Максимов встречался с обоими и в упор спросил, почему они в конце концов предали клиента. Первый был вообще назначенный, бесплатный — Максимов был так уверен в оправдании, против него настолько ничего не было, что поначалу он даже не озаботился поисками приличного защитника. Этот первый просто ничего не сделал, просил о снисхождении, поскольку ранее подзащитный ни в чем таком замечен не был и по работе характеризовался положительно. Второй был пышный, раскормленный, опытный адвокат Илья Лазаревич, из тех, что по судебной привычке витийствуют везде — в магазине, в транспорте, за столом в доме отдыха.
— Что тут можно было сделать? — картинно разводил он руками. — Я сразу понял, что он не убивал. И я знаю, и вы знаете, кто убивал. Но вы же знаете, чей он сын? Его неделю подержали и выпустили, а потом черт дернул нашего героя искать справедливости… Они немедленно его и замели, и всякий бы так сделал. Я сделал, что мог, но вы же знаете, как это теперь устроено…
Максимов кое-кому казался выскочкой, карьеристом — он этого и не отрицал: дело Апраксина идеально годилось для удачного дебюта. Мотива нет, орудия убийства нет, с жертвой не знаком, ни в чем дурном не замечен, а взят единственно потому, что очень уж осложнил жизнь следствию. Когда после недели предварительного следствия выпустили главного подозреваемого, у которого-то уж точно все было отлично и с мотивом, и с криминальным прошлым, и с папой-олигархом, — Апраксин кинулся бить в колокола, привлекать правозащитников, шуметь в прессе, и тут его решили приструнить стандартным милицейским образом. Что у нас есть на подозреваемого? Показания двух свидетелей, согласно которым убийца был рослым спортивным парнем, в темноте не разглядишь, но, кажется, брюнетом. Что мы имеем в лице Апраксина? Рослый спортивный брюнет. Мог такой человек ударить покойного Сергея Колычева твердым тупым предметом? Запросто. Где предмет? Где угодно, не принципиально, выбросил. Алиби есть? Алиби, как на грех, нету: никто не знает, что делал Илья Геннадьевич Апраксин, русский, охранник в фирме «Лада Плюс», на протяжении всего дня 15 марта 2004 года. Это был выходной, и свидетелями он как-то не озаботился. Мотив? Личная неприязнь. Охранник — парень крепкий, задрались, сцепились, удар нанесен профессионально и с большой силой, это гораздо больше похоже на охранника, чем на олигархического сына Шпакова. Сколько там денег перевел Шпаков и кому, осталось покрыто мраком, но сын его был отпущен и немедленно свалил за рубеж, где следы его затерялись. А Апраксин, громче всех шумевший, был взят и обвинен, и добрым молодцам урок. Нечего очернять работу органов. Тем более что и мотив очернительства стал совершенно понятен: истинному преступнику было обидно, что отпустили невиновного.
Максимов стал это дело копать и обнаружил много интересного. Во-первых, следователь сам некогда прирабатывал на шпаковские структуры, был с олигархом связан, вскоре после дела из органов уволился и крутился теперь в автомобильном бизнесе. Налицо корыстный мотив, это мы если и не докажем, то по крайней мере предъявим. Во-вторых, Апраксин отслужил в армии, где пользовался огромным авторитетом, вот характеристика, человек мирный, всегда всех разнимал. А сын олигарха Шпакова, между прочим, от армии откосил, вместо службы Родине разлагался по ночным клубам, вот документы о его художествах. В-третьих, девушка Апраксина вспомнила, что 15 марта 2004 года он провел у нее, вот показания девушки, и хотя она теоретически может рассматриваться как лицо ему близкое, но не родственное, не родственное! Что они делали? Ходили в магазин. Вот показания продавщицы и просьба вызвать ее как свидетеля: Апраксин — рослый красавец, такого не запомнить трудно. Два раза Максимов обжаловал приговор, по первости все оставалось, как было, на третий он дошел до Верховного суда, и там, в соответствии с веяниями момента, кассации был дан ход. Шпаков-старший равноудалился в Латинскую Америку еще в две тысячи шестом, Апраксин соответствовал правильному образу молодого патриота, поскольку отслужил, — а главное, Максимов раздул грандиозную пиар-поддержку, привлек всех знакомых журналистов, сыграл на теме коррупции и затащил в зал суда двух единороссов, часто пиарившихся где попало. Верховный суд потребовал переследствия, прокуратура держалась насмерть, правозащита ярилась, пресса пестрела — в конце концов враги только того и добились, что дело слушалось не в Москве, по месту преступления и проживания фигуранта, а в Саратове, где он отсиживал. Зачем нам в Москве лишний шум, демонстрации, все такое? Максимов, впрочем, не возражал: в Москве все бы еще непонятно как обернулось, а в Саратове судья попалась принципиальная, настоящая, какие только в глубинке и остались. Дело осложнялось тем, что Апраксин сидел плохо: бунтовал, залетал в БУР, добивался справедливости, писал письма, через родителей передавал потрясающие подробности лагерного быта и вообще стал правозащитным героем, да вдобавок благодаря десантному здоровью не ломался, даром что администрация несколько раз пыталась спровоцировать конфликт и натравить на него матерый криминал. Но Максимов в трехчасовой речи убедительно доказал, что невинно заклепанный во узы так и должен себя вести, и в зале — куда пытались поначалу не пустить публику, но вынуждены были отступить перед разнузданной общественностью, — раздалась овация, какой обрадовался бы и Плевако. Вокруг Саратова было много зон, каждый третий сидел или привлекался, заключенным сочувствовали. Апраксин и сам по себе был хорош — исхудавший, конечно, и в шрамах от недавних потасовок, но красивый, рослый парень, державшийся интеллигентно и с достоинством. От стражи его освободили в зале суда.