ЗНАКОМЫЕ ПРОЯВЛЕНИЯ КАТАРАКТЫ
Для установления всеобщей гармонии следует как можно скорее созвать конгресс грамматистов и естествоиспытателей, задачей которых станет выработка единого языка, основанного на законах аналогии и включающего в себя различные природные феномены, наподобие крика животных. На его создание уйдет не менее целого столетия, однако работа сия будет облегчена при помощи точнейшего указателя, обнародовать который нам пока еще не пристало. [...]
Знаки препинания
Помимо алфавита, состоящего из букв, необходимо создать отдельный алфавит из знаков препинания с таким же количеством символов; сама эта идея настолько чужда современному человеку, что французы, например, используют только семь таких знаков, а именно — , ; : . ! ? ). Квадратные скобки вышли из употребления, но даже и с ними было бы лишь восемь; что же касается диакритических знаков (é è ê ë), то они являются показателями различной огласовки звука, но никак не знаками препинания. Апостроф также следовало бы наделить особым символом, не довольствуясь лишь приподнятою запятой. Язык наш столь беден в этой области, что почти всюду присутствует либо точка, либо двоеточие, откуда проистекает только путаница.
Я приступил к труду по составлению целой гаммы знаков препинания, доведя их число до двадцати пяти символов, каждый из которых был подкреплен примерами, показывающими неточность нынешнего знакоупотребления; однако, трактат сей был утерян незаконченным, и с тех пор я уже не касался этого вопроса. Следует заметить в этой связи, что первый из наших знаков, ниже всех расположенную запятую, необходимо по меньшей мере расчетверить в обиходном применении, дабы лучше выделять различные варианты ее употребления и смысловые значения, все бесконечное разнообразие которые подводится без разбору под единый знак — не есть ли это верх произвола! Не менее плачевная судьба постигла и иные знаки, кои сочетают в себе по три или четыре самостоятельных значения: пунктуация в нашем цивилизованном обществе представляет собою полнейший хаос, как равно и орфография, разнящаяся от одной парижской печатни к другой. Академия же, запрещая любое исправление самых вопиющих противоречий, способна своим мракобесием возмутить и самые достойные умы, так что в области грамматики царят вселенская анархия и дух сметающего все бунта. [...]
[...] Прежде всего, попробуем разделить добродетель истинную и добродетель фальшивую, для чего сравним слона и собаку, олицетворяющих собою преданность величественную и ложную соответственно.
1. Преданность слона воистину является величественной, поскольку опирается на понятие чести. В ней нет и крупицы обычной для собаки низости: ее поколотишь ни за что, ни про что, а она все так же виляет хвостом. Слон с достоинством вынесет необходимые поучения, но никогда не позволит дурно с собою обходиться без видимой на то причины; слон не прощает незаслуженных обид, а в остальном его преданность столь же нерушима и самозабвенна как и у собаки. Преданность величественная лежит в основе всех общественных и цеховых отношений, рабская же покорность собаки порождает одну лишь тиранию — будь она просвещенной или варварской, — нимало не похожую на правление, ведомое чувствами возвышенными, примером которых и является слон. Своей преданностью собака тем и любезна деспотам, что, будучи несправедливо оскорбленной и униженной, она только с большим рвением лижет руку обидчика и стелется перед ним.
2. Привязанность. Слон привязан к своему хозяину с достоинством и самоотверженностью, приязнь же собаки, вздорная и воровская, являет собою самый отталкивающий пример средь всех четвероногих, поскольку прибавляет к этому чувству все возможные пороки — в точности как у людей, любовью которых правят хитрость, обман и притеснение.
3. Родительские чувства. Слон в своей родительской любви рассудителен и достоин всяческого уважения: он не желает порождать детей, которым бы грозили злоключения, а потому, оказавшись в неволе, воздерживается от размножения. Вот поистине блестящий урок человечеству, которое, производя потомство в количествах невообразимых и безо всякой уверенности в завтрашнем дне, приготовляет его на неминуемую гибель. Шаткая мораль или даже целая теория ложной добродетели толкает людей на изготовление, по сути, пушечного мяса — детей, вынужденных из-за нищеты мириадами запродаваться в рекруты. Поистине, такое недальновидное отцовство есть добродетель фальшивая, чистый эгоизм во имя наслаждения. Природа однако же сохраняет от этих дурных наклонностей слона, являющего собой пример чувственных страстей, подчиненных общественным законам и установлениям. Собаку же, символ ложных добродетелей, отличает родительская невоздержанность, от которой и появляются целые стаи щенков пометами по одиннадцати голов (кстати, первое в ряду негармоничных чисел), так что три четверти от этих полчищ должны будут сгинуть от ножа, чужих клыков или же голода.
4. Достоинство. У слона достоинство является четвертой его прирожденной добродетелью, но ее никак нельзя сравнить с той возвышенностью духа, что проповедует презрение к богатствам мира сего или советует пить прямо из собственной ладони, как поступал Диоген. Слону необходимо не просто хорошее питание (к примеру, в день по восьмидесяти фунтов рису), он склонен прямо-таки к настоящей роскоши — в одеяниях, яствах, посуде и питие; поэтому его легко унизить, переменив серебряные миски на глиняные.
Упомянув о слоне как образчике четырех добродетелей, поощряемых и в обществе людей, пристало также, для верности картины, проследить в нем судьбу той из них, которую человек цивилизованный не устает всемерно поносить. Так, сообразно с волею природы, слон покрыт грязью; он любит и сам посыпать себя песком, подобно тем из смертных, кто находит удовольствие скорее в довольствии нищетой, нежели преследовании богатства — которое и можно-то обрести, лишь погрязнув во всех мыслимых грехах, грабеже, низостях, продажности и беззаконии, спекуляциях, биржевой игре, присвоении чужого и ростовщичестве. Казалось, природе было бы вполне по силам снабдить слона тем же внушительным и богатым мехом, как тот, что украшает тигра; однако, сие было бы явным противоречием, кривым отражением реальности, поскольку в мире людей следствием истинной и достойной уважения добродетели является лишь бедность; я намеренно выделяю здесь — истинной, — ибо следует отграничивать от нее добродетели философические, которые, подобно хамелеону, не стесняясь никаким бесчестьем, ведут как раз к обогащению. [...]
[...] Природа одарила слона бивнями редчайшей кости, богато украшенным оружием — подобно тому, как и устройство нынешнего общества соединяет роскошь с силой, наделяя ею бесплодный и бесполезный класс властителей. Точно так же слоновий хобот (одновременно орудие труда и нападения, отделанное с вызывающею простотой именно по причине его способности на благие дела) напоминает о бедственном положении честного производства, в своей добродетели слишком часто становящегося жертвой лихоимства и насмешек. Что ж до судьбы, которая уготована самой добродетели, она поистине смехотворна — достаточно посмотреть на слона сзади и убедиться, сколь нелепо сочетание величественного крупа и уродливо бессильного хвоста. [...]
[...] Его удивительно маленькие глазки поражают своей несоразмерностью огромному туловищу; в этом видится добровольная ограниченность воззрений человека добродетельного... Уши, напротив, являют полную противоположность глазам — их невиданный размах, их сплющенная форма олицетворяют адские муки праведника, до слуха которого доносится один лишь лицемерный и развратный язык, на котором говорят сегодня в обществе — где одни превозносят добродетель, ничуть не думая ей соответствовать, а другие прямо восхваляют благоустроенность греха. Человек справедливый удручен и уязвлен этой мешаниной варварских и развращенных наречий, его слух раздавлен от того, что слышит одну лишь ложь: вот именно эта невыносимость бытия и воплощена в слоновьем ухе. [...]
ТОМАС ДЕ КУИНСИ
(1784-1859)
«Де Куинси по природе своей сторонился проторенных дорог; пожалуй, эпитет юмориста подходит ему, как никому другому, — писал Бодлер. — Так, свои рассуждения он сравнил однажды с тирсом — по сути, простой палкой, чье значение и магическое очарование зависят лишь от растительности, которой ее украшают».
В двух знаменитых заметках (1827 и 1839), позже объединенных под названием «Об убийстве как разновидности изящного искусства», де Куинси пытается рассмотреть эту проблему «не с моральной стороны», как он сам говорит, а методом восприятия сверхчувственного, исключительно интеллектуального — сквозь призму большей или меньшей предрасположенности к убийству, которая проявляется у его исполнителей. Абстрагируясь от того набившего оскомину ужаса, который обыкновенно внушает акт лишения жизни, убийство следует, по мысли де Куинси, рассматривать в плоскости чистой эстетики, оценивая уровень его исполнения, как если бы речь шла о произведении искусства или хирургической операции. Ценность убийства, ставшего объектом такого незаинтересованного созерцания, будет зависеть лишь от того, насколько оно соответствует определенным критериям, каковыми являются: нераскрытая тайна, отсутствие видимых мотивов преступления, преодоленные препятствия, общественная значимость и публичный резонанс, который получает удавшееся покушение. Собственно говоря, достаточно с блеском выполнить хотя бы одно из перечисленный условий: «Тертелл... известен также своим незавершенным проектом умерщвления человека при помощи гимнастических гантелей, коим я могу лишь безмолвно восхищаться». Один из персонажей книги, создание поистине пугающей спонтанности в поступках, старается походить на «Горного старца, вдохновителя и непревзойденного мастера этой школы», «неземное сияние» которого снизойдет позже на Альфреда Жарри. Что же до предшественников, то в написанном в 1854 году послесловии к своей книге, где сопоставляются три ничем внешне не связанных убийства, автор оправдывает ее намеренное сумасбродство нежеланием оставлять тон безудержного веселья — при всей рискованности предпринятых описаний — и пространно рассуждает о Свифте как о первопроходце в этой области.