Что ты, княже, говорил, когда солнце меркло?
Ты сказал, что лучше смерть, нежели полон.
И стоим, окружены, у речушки мелкой,
и поганые идут с четырёх сторон.
Веют стрелами ветра, жаждой рты спаяло,
тесно сдвинуты щиты, отворён колчан.
Нам отсюда не уйти, с берега Каялы, —
перерезал все пути половец Кончак.
Что ты, княже, говорил в час, когда затменье
пало на твои полки вороным крылом?
Ты сказал, что только смерд верует в знаменья,
и ещё сказал, что смерть — лучше, чем полон.
Так гори, сгорай, трава, под последней битвой!
Бей, пока в руке клинок и в очах светло!..
Вся дружина полегла возле речки быстрой,
ну а князь пошёл в полон — из седла в седло.
Что ты, княже, говорил яростно и гордо?
Дескать, Дону зачерпнуть в золотой шелом…
И лежу на берегу со стрелою в горле,
потому что лучше смерть, нежели полон.
Не оглядывайся, князь, право же, не стоит —
лучше думай, как бы стать сватом Кончаку.
Не обидит свата сват и побег подстроит,
и напишет кто-нибудь «Слово о полку».
1983
В южной местности гористой
на краю пустыни длинной
рассказали гитаристу
про старинные руины.
Рассказали — и гортанным
мёртвым именем назвали.
И ушёл он по барханам
к серым контурам развалин.
Брёл по зыби золотистой —
просто так, из любопытства
поглядеть и возвратиться.
Поглядел — не возвратился.
Он нашел меж серых склепов,
где кончался мёртвый город
оловянный серый слепок
с человеческого горла.
Там, в толпе цветасто-тесной,
там, за белой толщей праха,
кто-то пел не просто песню,
кто-то пел не просто правду.
Значит, слово било в сердце,
убивало, помыкало,
коль одно осталось средство —
ковшик жидкого металла.
Но не знал палач усердный,
запечатав глотку эту,
что отлил в металле сером
первый памятник поэту.
Храмы — рухнули. И ныне
равнодушно смотрят горы:
что осталось от твердыни?
Оловянный слепок с горла.
От прославленной столицы —
слиток серого металла.
Было страшно возвратиться,
страшно было взять гитару —
и начать, как начинали
до тебя, — отважно, скорбно,
точно зная, что в финале —
оловянный слепок с горла.
1982
Допустим, брошу. Белая горячка
дня через два призна́ет пораженье.
Из нежно промываемых извилин
уйдут кошмары скорбной чередой:
пальба из танков, Горби, перестройка,
культ личности, Октябрьское восстанье,
потом — отмена крепостного права
и, может быть, Крещение Руси…
Но тут заголосит дверной звонок.
Открою. И, сердито сдвинув брови,
войдут четыре человека в штатском,
захлопнут дверь, отрежут телефон
и скажут: «Зверь! Ты о других подумал?
Ну хоть о нас — плодах твоей горячки?» —
и, с дребезгом поставив ящик водки,
достанут чисто вымытый стакан.
1995
Говорят, что варяги тоже были славяне:
уходили в запои, залезали в долги;
выражались коряво, да такими словами,
что тряслись-прогибались в теремах потолки.
Ну а мы-то не знали, кто такие варяги.
Мы-то думали: немцы, культурный народ.
Вмиг отучат от браги, уничтожат коряги
и засыплют овраги у широких ворот.
От корявых посадов — неприятный осадок.
Вместо храма — с десяток суковатых полен.
Проживи без варягов, если поле в корягах
и под каждой корягой — нетрезвый словен!
И явились варяги. Там такие ребята…
За версту перегаром и мат-перемат!
И от ихнего мата стало поле горбато
и опасно прогнулись потолки в теремах…
Говорят, что варяги тоже были славяне.
И тогда говорили, и теперь говорят.
И какой тут порядок, если поле — в корягах
и под каждой корягой — нетрезвый варяг!
1987