Третья комната — да, конечно, об этом он догадывался. Эта была дачная, с рассохшейся, музыкально поскрипывающей мебелью. Деревянный дом его детства давно сломали, а тот, который выстроили, он не любил. Но тут все было как надо — клеенка с изображением чайных чашек, блюдец, розеточек, тахта с красным в полоску покрывалом, шкаф со старыми журналами, лестница на чердак с множеством таинственных предметов и осиными гнездами, лепящимися к крыше… Теперь мы все пересмотрим, все переберем, перечитаем журналы, времени будет много.
Четвертой комнатой оказалась детская первого сына, старшего, любимого (врут, что младших любят сильней), — он вырос теперь и стал неузнаваем, с ним не о чем было говорить, Степановым он явно тяготился, как тяготились им в последнее время все — неуместным, неудачливым человеком, что-то обещавшим, ничего не сделавшим. Да и что можно сделать? Чего мы ждем от людей? Чтобы они мир перевернули? Но сыну он обещал что-то особенное, персональное, и хотя в этой детской он был особенно счастлив, читая сыну вслух или собирая с ним сборные модели, Степанов почувствовал именно тут страстную тоску, мучительное желание немедленно что-то сделать, что-то, чего ждали все. Но что именно сделать — он опять не догадывался и вернулся в первую комнату, больше всего боясь, что проводник сбежал и ответа искать не у кого. Но он не сбежал — честно сидел на диване, доброжелательно улыбаясь.
— Спасибо вам, вы очень хорошо все сделали, — сказал Степанов. — Замечательно построили, все детали учтены, я очень рад.
— Благодарите себя, — улыбнулся проводник. — Это ведь вы построили, это и есть ваш дом, который вот так сложился.
— Да, да, — рассеянно проговорил Степанов, — кто что построил, тот это и получит… Очень приятно, что по крайней мере не газовая камера. Но понимаете, я вдруг сейчас подумал — если все этим и исчерпывается, то не совсем правильно. Не совсем. Понимаете, я мог бы больше, лучше… мог бы вообще совсем другое…
— Там еще кладовка, — в некоторой тревоге пояснил проводник. — Ну, помните, десятый класс… у одноклассницы Астаховой Марии…
— Это я помню, да, — отмахнулся Степанов. — Кладовка, спасибо, очень хорошо. Но понимаете… изо дня в день, всегда, смотреть на эти пейзажи… — Тревога, только что напомнившая о себе все тем же слабым уколом, теперь разгоралась, расползалась по телу, горела уже не только грудь, но и все лицо, и трудно было пошевелить левой рукой. — Мне кажется, что это тоска. И хотя я очень люблю… любил… провинциальные русские города, но есть же множество других возможностей. Мне кажется, если бы вы мне предоставили еще какой-то шанс…
— Но это же было ваше собственное решение, — удивился проводник. — И в Девятове можно было передумать…
— Да, да! — досадовал Степанов; его уже бесила эта вежливость. — Можно, но понимаете… иногда до такой степени все это достает… Поймите, иногда себя не контролируешь.
— Мы можем посмотреть другой дом, — терпеливо сказал проводник. — Другие комнаты.
— Нет, нет, не в этом дело! Все равно они все ведь уже были, понимаете?! Иногда принимаешь опрометчивое решение. Бывает, под влиянием минуты, и что я вам рассказываю?! По вам видно, что вы никогда ничего подобного не испытали. Я ценю вашу фирму, я заплачу сколько надо и чем надо. Но я вас очень прошу отвести меня на вокзал. Сам я тут не разберусь, а вы проводник. Вам положено. Это входит в ваши обязанности, в конце концов.
Проводник поднялся, и Степанов обрадовался.
— Ну вот, — сказал он. — Ну вот видите, я же говорил. Пойдемте, да?
— Я пойду, — виновато сказал проводник. — Вы пока посидите тут, успокойтесь. Потом пойдете погуляете, встретите людей. Тут много людей, просто сейчас на работе все.
— Нет-нет, — настаивал Степанов, — мы пойдем вместе, и вы проводите меня на вокзал. Ну передумал, ну бывает. Ну пожалуйста! — канючил он уже совершенно по-детски. — Что я буду тут делать, сами подумайте! Это же невыносимо, я столько раз все это видел! Столько еще всего можно… пойдемте, да? Вы же отведете! Вы проводник!
Проводник остановился на пороге.
— Понимаете, — сказал он, — я, наверное, сам виноват. Надо было предупредить. Дело в том, что я не совсем проводник…
— Ах, да я давно догадался! — воскликнул Степанов. — Что за секреты, подумаешь, все понятно со второй страницы…
— Да не в том смысле. — Проводник поправил очки и наклонился к его уху. — Я полупроводник, понимаете?
— Не понимаю, — сказал Степанов.
— Только в одну сторону, — сказал проводник. — Это там было написано, на стене в поезде. Просто никто не запоминает, а зря. Ну, вы отдохните пока. И потом это… там еще сад, в нем яблоки. Помните, как в колхозе, после первого курса…
— Да-да, — сказал Степанов. — Помню, помню. Яблоки.
Мой гламур
От редакции
Дмитрий Быков — один из самых ярких персонажей современной русской литературной жизни. Поэт, прозаик, биограф, журналист. Лауреат многих литературных наград и герой пересудов. Для «Саквояж-СВ» будет в течение 2008 года писать в своем коронном жанре — стихотворный фельетон — в персональной рубрике «Мой гламур».
Тютюнников кутюр
Конечно, я не та воинственная дура, что в «Доме-2» рулит назло родной стране, но с некоторых пор и я не враг гламура. Гламур — всего лишь стиль, а стиль присущ и мне. Ведь что такое стиль? Хоть дворником работай, хоть ящики таскай, хоть жги ацетилен, не изменяй себе ни толикой, ни йотой. Будь целен, будь един, после-до-ва-те-лен! Да, я имею стиль! Быть может, затрапезный, отнюдь не пафосный, как вся родная глушь… но чистить перышки, когда висишь над бездной, — занятье глупое, нерусское к тому ж. Люблю изысканность простого камуфляжа — когда-то в армии гулял я, молодой: скрывая мой объем, он помогает даже отчасти прятаться, сливаться со средой. Мне шорты нравятся, тишотки и футболки, непритязательный, разношенный уют… Порой окрестные трещотки-балаболки смеются надо мной — но все-таки дают! Дают надежду мне, что, несмотря на сорок, на нити седины и ширину пузца, я все же не чужой для этих, для которых, хотя и похожу на ихнего отца.
Откуда же, спроси, беру я вещи эти, откуда я извлек стилистику свою? Скажу: от кутюрье, скромнейшего на свете, сорокалетнего Тютюнникова Ю.Тютюнников стоит в подземном переходе вблизи Савеловской, забавен и нелеп, всегда кивает мне и при любой погоде с лотка распродает китайский ширпотреб. Порой он шьет и сам: мне ведомы примеры, когда он мне кроил рубахи на заказ, поскольку я велик, а крупные размеры поныне редкостью являются у нас. Я чувствую себя ужасною скотиной, когда, с небрежностью сказав ему «привет», отличнейшую вещь беру за сто с полтиной, а то и за полста (полтина за пакет). Он шьет для бедных, да! — но также благородных. Не зря же нас зовут «зажравшейся Москвой»… А стильность ведь не в том, чтоб покупать у модных, а в том, чтобы портной — один и только свой! Конечно, ткань проста — но мне по барабану. Тютюнниковский плащ на мне, как парашют. Тютюнникова я б не отдал за Габану (тем более они такого не сошьют).
Нас много у него, секрета не открою. Не только мидл-класс, но кое-кто — с вершин. В толпе мы узнаем друг друга по покрою: ткань, прочность, ширина… Тютюнников пошил! Зачем мы шьемся там — и я, и все другие? Зачем идем к нему по хоженой тропе? Быть может, выпендреж. Быть может, ностальгия. А может быть, расчет, что не убьют в толпе. А может, это мысль, что в пакостное время, да в городе таком, как жирная Москва, приятней числиться в одном отряде с теми, кто с гордостью несет названье большинства. Я не зову в народ, не рвусь питаться тюрей, мне неприятен вид хрущобных серых стен — но то, что продает с лотка угрюмый Юрий, мне более к лицу, чем Гуччи и Карден. Быть может, в офисе я белая ворона, зато в редакции — уместен и блестящ. Для офисных рабов — костюм за полмильона. А для свободного — тютюнниковский плащ. Не ради имиджа, начальнику в угоду, не потому, что мне расход не по плечу… Для офисных рабов — одеться по дресс-коду, но истинный гламур — одеться, как хочу!