«Знайте, — промолвил он, как только мы расселись, — вы полностью в моей власти, и я могу сделать с вами все, что только пожелаю. Однако ж вам не следует чересчур опасаться — те ваши поступки, коим довелось мне быть свидетелем, слишком отвечают моим собственным наклонностям, чтобы я счел вас недостойными познать и разделить со мной все радости моего уединения. Послушайте мой рассказ — еще есть время до ужина, который нам покамест приготовят».
«Я родом из России, и появился на свет в одном из маленьких приволжских городков; звать меня Минский. После смерти отца мне достались несметные богатства, и в соответствии с теми милостями, коими одарило меня провидение, природе было угодно развить также и мои физические способности и пристрастия. Прозябание в глуши провинциального захолустья было менее всего сообразно расположению моей натуры, а потому я отправился путешествовать; мир казался слишком тесным для распиравших меня желаний: он ставил мне преграды, я же стремился от них освободиться. Рожденный для распутства, богохульства, бесчинного разврата и кровожадных преступлений, я странствовал лишь для того, чтобы познать пороки человечества, и овладевал ими лишь для того, чтобы довести до совершенства. Начав с Китая, Монголии и ханства диких татар, я объездил весь азиатский континент; добравшись до Камчатки, по знаменитому Берингову проливу я переправился в Америку. Из всех этих земель, будь то владенья дикарей или островки цивилизации, я выносил только одно — пороки, злодеяния и зверства населявших их народов. Наклонности, которые я неустанно прививал в вашей любимой Европе, были сочтены столь опасными, что в Испании меня приговорили к костру, во Франции — к дыбе, в Англии меня ожидала веревка, а в Италии — суковатая дубина палача; богатства мои, однако же, спасали от любой расправы.
Затем я отправился в Африку, и именно там осознал, что те причуды, которые вы в своем безумии склонны клеймить как извращенность, на деле являются лишь естественной потребностию человека, а зачастую так и попросту прямым влиянием тех мест, куда забросила его судьба. Обитатели этой страны, бесстрашные дети солнца, принялись вовсю потешаться надо мной, когда я попытался было раскрыть им глаза на то варварство, коим отличалось обхождение их с женщинами. "По-твоему, что такое женщина, — был мне ответ, — как не домашнее животное, данное нам природой среди прочих для удовлетворения наших потребностей, и вожделений разом? По какому же праву могут они рассчитывать на снисхождение? Их единственное отличие от скотины, которую держим мы на заднем дворе, — продолжали они свои рассуждения, — в том, что зверь если и может заслужить хоть какие-то поблажки покорностью своей и кротким нравом, то женщины за свою неиссякаемую злобу, ложь, за подлость и вероломство достойны лишь кнута, палки и самого варварского обхождения..."
...Я позаимствовал у них эти нравы; объедки, которые вы можете видеть здесь повсюду — это останки тех созданий, которых я пожираю; питаюсь я исключительно человечиной, и надеюсь, вам придутся по вкусу блюда из этого мяса, коими намерен я вас попотчевать...
...В моем распоряжении два гарема. В первом содержится двести девиц, от пяти до двадцати лет от роду; когда они оказываются достаточно истощены моим беспрестанным развратом и истязаниями, я их поедаю; второй состоит из такого же числа женщин от двадцати до тридцати лет; как обхожусь я с ними, вы увидите чуть позже. Прислуживают всем этим многочисленный объектам моей похоти около пятидесяти лакеев обоего пола, а для пополнения числа невольниц я располагаю сотнею агентов в самых крупных городах мира. Не правда ли, невероятно, что для всех головокружительных перемещений, коих требует мой жизненный уклад, на остров ведет всего одна дорога — та, по которой попали сюда и вы. Меж тем, не сомневайтесь, по этой тайной тропке проходит изрядное количество душ.
Никому не суждено проникнуть за те преграды, которыми я окружил свои владенья — но совсем не потому, что я чего-либо опасаюсь: мы с вами находимся на землях герцога Тосканского, и двор его прекрасно осведомлен обо всех моих бесчинствах, однако деньги, которыми я без счета сыплю здесь направо и налево, служат для меня лучшей охраной.
...Та мебель, которую вы здесь видите, — продолжал наш гостеприимный хозяин, — может без труда передвигаться по первому же моему повелению: она живая». При этих словах Минский щелкнул пальцами, и огромный стол, стоявший до того в самом углу зала, сам собой переместился на середину; вокруг выстроились пять стульев, а с потолка опустилась пара люстр, повисших прямо над столом. «Нет ничего проще, — заметил великан, призывая нас вглядеться повнимательнее, — вы видите: и стол, и стулья, и даже люстры — все они составлены из нескольких искусным образом расположенных девиц; извольте, кушания с пылу и жару встанут прямо на крестец этих созданий...»
«Но Минский, — решилась я прервать русского, — роль, которую вы отвели этим девушкам, утомительна, в особенности, когда вашим пиршествам случается чрезмерно затянуться». «И что ж с того, — отвечал мне он, — в худшем случае две или три из них попросту околеют — но не хотите же вы, чтобы меня хоть на мгновение занимали эти потери, ведь их так легко восстановить...»
«...Друзья мои, — проговорил Минский, — я предупредил вас, что за моим столом в ходу лишь человеческое мясо; ни в одном из блюд, что стоят сейчас перед вами, нет иного». «Уверяю вас, мы попробуем их все по очереди, — выпалил Сбриганн. — Всякое отвращение абсурдно, и дело лишь в отсутствии привычки; любое мясо создано на потребу человека, именно для того и даровала нам его природа, так что блюдо из человека ничем не отличается от обычной курятины». С этими словами мой супруг вонзил свою вилку в четверть молоденького мальчика, который ему особенно приглянулся, и, переложив себе на тарелку кусок в добрые пару фунтов, принялся его пожирать. Я поступила так же. Минский служил нам в этом смысле великолепным примером: поскольку аппетит его не уступал прочим пристрастиям, вскоре он опустошил около дюжины тарелок.
Пил Минский так же много, как и ел: докончив к последней перемене блюд тридцатую бутылку бургундского, он перешел на шампанское; за десертом подавали алеатико, фалернское и прочие изысканные вина Италии.
* * *
Успех, который пришел к Саду после его смерти — как будто для того, чтобы хоть отчасти восполнить ту чудовищную немилость судьбы, которую познал маркиз при жизни, — состоит не только в целой череде по-настоящему достойных его толкователей, но и в том, что на это иссеченное молниями поле, каким представляется его творчество — поле, способное изменить многие жизни, — по-прежнему приходят самые одаренные изыскатели и открывают там все новые и новые золотые жилы. После того, как в 1940 году нас покинул Морис Эйн — его смерть совпала с двухсотлетним юбилеем самого Сада, — эстафету в этом благородном деле принял Жильбер Лели: его безграничный интерес к творчеству маркиза и беспредельное усердие поистине расположены под самой счастливой звездой, и он готовится одарить нас множеством неизвестных нам трудов и документов, многие из которых способны пролить новый свет на скрытые до сих пор грани творчества маркиза де Сада. «Орел в образе женщины» — издание, начинающее эту серию публикаций, — заново открывает нам обжигающие истоки его страсти, позволяя проследить, как она зарождается в повседневности. В безумии этого эпизода его жизни, которое достигает своего апогея в приведенном ниже письме, юмор, как мы увидим, играет отнюдь не последнюю роль, особенно в искусстве построения математических операций, обретающих, согласно Саду, свойства сигналов — операций, предстающих, по мнению Жильбера Лели, «своего рода реакцией его внутреннего мира, бессознательным сопротивлением отчаянию, которому разум мог бы уступить без помощи такого отвлекающего средства».
Сегодня утром получил от Вас огромное письмо, которому, казалось, не будет конца. Умоляю, не следует писать столь длинно — или Вы полагаете, мне нечем более заняться, только что читать Ваши не первой свежести бредни? Немалым Вы, должно быть, располагаете временем, чтобы убивать его за письмами подобного размера, а я, как Вам вдруг показалось, — чтобы на них отвечать. Однако же, предмет сего послания столь важен, что прошу Вас прочитать его на трезвую голову и с изрядною долей хладнокровия.
Я только что открыл три невообразимо прекрасные сигнала; не могу более скрывать их от Вас. Они столь изысканны, что, убежден, при чтении вы будете не в силах удержаться от аплодисментов величию моего гения и богатству познаний. Теперь уже наверняка можно сказать о Вашей компании, как Пирон говорил об Академиках: «Вас тут четыре десятка, однако же ума у всех — не четырех». То же и Ваше сборище: сидят шестеро, а разума всего-то на двоих. Но так или иначе, сколько бы его ни было — хотя на свое великое делание вы потратили уже без малого двенадцать лет, — бьюсь об заклад, и готов, коли угодно, поставить вдвое больше Вашего[7], что три мои сигнала дороже будут всего, что вы там только ни напридумывали. Постойте, я запутался, их, кажется, четыре... А, все равно, три или четыре; Вам ли не знать: три четверти — великий размер.