Составление и комментарии
Зальция Ландман
DER JZÜDISCHE
WITZ
HERAUSGEGEBEN UND EINGELEITET VON
SALCIA LANDMANN
Перевод с немецкого Ю. Гусева и Е. Михелевич
Предисловие В. Шендеровича
Я знаю нескольких нетребовательных людей, считающих меня остроумным человеком — дай им Бог здоровья за их доброту! Надеюсь, к ним в руки не попадет эта книга: собранное под ее обложкой существенно уточняет масштабы.
Еврейский юмор, переживший с десяток империй, пропитанный жизнью гетто и местечек, отжавший в иронию свет и ужас многих столетий, отдраенный до интеллектуального блеска традицией еженедельного обсуждения священных книг, — этот материк был закрыт для нас. Закрыт даже для тех, кто по естественным причинам был близок к первоисточнику, чьи дедушки-бабушки в детстве говорили на идише и учили Тору…
Но дедушки давно поменяли имена, а отцы — отчества, и на идиш наши старики переходили только для того, чтобы их не понимали внуки. Еврейство, вспухшее смертным проклятием в начале пятидесятых, вернулось затем в привычное российско-советское ощущение бытовой неловкости, в разновидность дурной болезни. Какие там мидраши, какие майсы, какие мудрецы? Десятилетия напролет под еврейским анекдотом имелось в виду нечто вполне убого-советское, описанное еще у Ильфа-Петрова, про Абрама и Сару, с картавинкой, в которой, надо полагать, и таился главный юмор…
Рядом с этими нехитрыми поделками мы чувствовали себя по-своему комфортно. Вышедшие из царской черты оседлости в советскую, мы даже не понимали, что с нами произошло. Мы были невыездные не только в Париж, это бы полбеды, — мы были невыездные в собственную историю и культуру…
Нас ждут открытия — и глобального, и вполне частного свойства.
Забавно мне было прочитать в этой книге несколько древних еврейских хохм, которые я десять лет напролет считал анекдотами про «новых русских». Это, в свою очередь, напомнило мне анекдот про мальчика, пришедшего из школы с удивительной новостью о том, что Христос был еврей. «Видишь ли, сынок, — ответил ему папа, — это были такие времена… тогда все были евреями!»
Похоже на то, что если не все, то очень многие шутки первоначально тоже были «евреями»…
Но это, действительно, частность. Главное же — дух трезвой и бесстрашной иронии, царящий на страницах этой книги. Иронии, никогда не устаревающей, потому что предмет усмешки — человек, а человек, в сущности, не меняется. Меняются, время от времени, названия империй вокруг него, но это тоже частность.
Евреи первыми получили (или, в светской терминологии, «осознали») систему координат; первыми начали пробовать ее на зуб, осуществляя важную привилегию «богоизбранного» народа — право беспощадно шутить над собой и над миром, включая Того, Кто запустил этот несовершенный проект в производство.
…Этот материк был закрыт для нас. Теперь мы помаленьку приоткрываем его для себя. Лучше поздно, чем никогда.
Виктор Шендерович
Что есть остроумие?
Дать дефиницию, определить суть остроумия пытались многие. Однако четкое различие между остроумием, комическим и юмором мы находим только у Анри Бергсона{1} и Зигмунда Фрейда{2}. Говоря об остроумии в узком смысле этого слова, Фрейд ссылается на шекспировского «Гамлета» и вспоминает слова Полония: «Краткость есть душа ума», а также на Куно Фишера, который утверждал, что остроумие «выхватывает нечто спрятанное или скрытое». Фрейд приводит также утверждение Теодора Липпса, который писал, что остроумие есть умение немногими словами высказать многое, и цитирует Жана Поля: «Точная расстановка приносит успех»; правильно подобраны фразы и слова — и остроумная шутка готова. В других источниках Фрейд находит такие отличительные признаки остроумия, как «смысл в бессмыслице», «игривое суждение», «сближение непохожего», «контраст представлений», «смущение из-за непонимания и внезапное уяснение».
Ни одна из этих попыток уловить суть остроумия не является полностью ложной. Но в самую точку попадает только собственное определение Фрейда, которое он сформулировал, сопоставляя остроты и анекдоты со сновидениями.
Сновидение, по Фрейду, — это мечта, желание, воплощение желания. Простой народ всегда это знал, чего не скажешь о современной науке. Наука могла не обратить на это внимания, так как сон в прямой форме выражает лишь малую часть желания, причем морально допустимую часть. Ибо наши моральные ограничения преследуют нас и во сне. Если желание относится к категории запретных, оно проникает в сон каким-либо окольным путем и в зашифрованном, скрытом виде. Причем осуществляется это с помощью тех же приемов, какие используются в остроумных высказываниях, — пускай в сновидениях эти приемы часто бывают более грубыми и примитивными.
Такое формальное соответствие — отнюдь не случайность: оно тесно связано с содержательными моментами. Ведь и в остротах чаще всего высказывается нечто такое, что напрямую высказать нельзя, и тем самым снимается напряжение. Такова двойная функция остроумия, которую, как правило, ясно понимают тираны: с одной стороны, оно революционно, поскольку выражает неприятие, недовольство, с другой стороны, оно смягчает, убирает революционный порыв, так как вызывает смех и снимает напряжение. Остроумие — оружие безоружных, которые, хотя и недовольны своим положением, тем не менее мирятся с ним и не идут в своем протесте до конца. Ниспровергателю остроумие ни к чему.
С этим же, видимо, связано как бы не поддающееся логике, двойственное отношение многих диктаторов к политическому остроумию: иногда они наказывают за него смертью, а иногда закрывают на него глаза и даже поощряют.
Каковы же общие технические приемы, которые действуют и в остротах (анекдотах), и в сновидениях? И остроты, и сновидения строятся на очевидных логических ошибках, среди которых отождествление, сгущение, намек, упущение, нелогичное сближение. И остроты, и сновидения знают две ступени. Уже само (как бы контрабандой протаскиваемое) пренебрежение законами логики, в суровой реальной жизни недопустимое, может доставлять удовольствие как форма разрядки. Это мы и делаем в снах и тех остротах, которые Фрейд называет «безобидными».
Или же логика (а по сути — лишь видимость логики) оказывается только фасадом, за которым скрывается протест совсем другой глубины и остроты. Тогда Фрейд говорит о «тенденциозных» остротах.
Здесь он различает следующие две группы: это остроты либо скабрезные (они служат заменой непристойности в приличном обществе), либо агрессивные, в том числе политические, святотатственные (особая форма агрессивных острот: они направлены на неприкосновенные авторитеты) и скептические, которые, что называется, с порога ставят под сомнение саму возможность постижения истины.
Однако даже самая сложная тенденциозная острота родственна сновидению в том, что должна восприниматься легко и сразу. Иначе она остается чуждой реальности. Поэтому для острот особенно пригоден актуальный материал. Фрейд приводит такой пример: «Эта девушка напоминает мне Дрейфуса. Армия не верит в ее невинность». Поистине великолепная острота для каждого, кто имеет хотя бы самое общее представление о процессе Дрейфуса, проходившем в Париже на рубеже XIX и XX веков: ни в чем не повинный офицер-еврей при полном одобрении армии был приговорен к пожизненной каторге. Но человек, которому нужно сначала рассказать эту скандальную историю, едва не приведшую Францию на порог гражданской войны, над этой остротой смеяться не станет.
Фрейд приводит также примеры, где скабрезное выражается и в безобидной, и в тенденциозной форме. Безобидным можно считать союз «и» в стихотворении Вильгельма Буша, где некая мамаша «немалыми усилиями и вилкой» вылавливает своего маленького сынишку из соуса. Напротив, исполнено злой иронии, осознанной обиды «и» в высказывании Генриха Гейне: «Вообще геттингенских жителей можно разделить на студентов, профессоров, филистеров и скот».
Для демонстрации сгущения как технического приема остроты Фрейд приводит еще один прекрасный пример из Гейне, герой которого, дальний родственник барона Ротшильда, рассказывает, как он был в гостях у богача и тот обращался с ним «как с равным себе, совершенно фамиллионерно».
Вообще, творчество Гейне по причинам, о которых мы еще будем говорить, — это настоящая сокровищница тенденциозного остроумия, особенно еврейского.
Остроумие не всегда получает выражение в чистой форме. Оно может быть обогащено комическими или юмористическими элементами. Философ Бергсон дал определение комического предмета, психолог Фрейд описал переживание комического. Комическое, по Бергсону, есть объект, который, хотя он живой, поступает как автомат. Комический персонаж — это, таким образом, своего рода паяц, который абсолютно на все реагирует одной и той же репликой или одним и тем же ударом палки. Такое определение согласуется с метафизикой Бергсона, в соответствии с которой все неживое есть продукт распада живого.