Внезапно он ощутил под ногами дорогу и увидел, что это та самая дорога, которая ведет на станцию и у которой стоит дом Эйлы. Было уже совсем темно, и он спокойно мог пройти мимо. На дороге стояли двое мужчин — один с велосипедом — и разговаривали. Когда он приблизился, мужчины повернулись в его сторону, и он сообразил, что неловко будет пройти мимо, не сказав ни слова: так не принято в провинции. Мужчины, должно быть, удивлены, гадают, зачем он здесь. Он спросил у них, не укажут ли они ему, где живет Салимяки, и — уже задним числом — испугался: а вдруг один из них окажется Салимяки? Мужчины указали ему дом — до него было метров сто. От дороги к дому ответвлялась тропинка. Он сам забрался в лабиринт, и теперь этот лабиринт не отпускал его. Мужчины смотрели ему вслед, и, пройди он прямо по дороге, они бы крикнули ему, что он пропустил поворот. Он свернул на тропинку, и ему стало не по себе: какое ребячество, какая глупость! Нечто похожее находило на него временами лет десять назад: какая-то робость, он насилу мог заставить себя идти по дороге навстречу людям. Иной раз он заранее представлял себе встречу — и все сходило благополучно, но это не всегда выручало. Из дома, конечно, видели, что к ним идут, в провинции всегда замечают, когда к дому направляется посторонний. В передней кто-то вышел ему навстречу, и он рассыпался в извинениях, что обеспокоил их в такое время — на рождество. Потом нашелся, что сказать, и спросил, где живет Салминен. Низкий мужской голос ответил ему. Он поблагодарил и поклонился, изобразив на лице любезность, хотя в прихожей было совершенно темно.
Мужчины по-прежнему стояли на дороге. Проходя мимо, он слегка приподнял берет — он совсем забыл, что на нем берет, — и снова надел. Можно было бы послать Эйле какой-нибудь подарок, передать через этого Салимяки, мелькнула у него мысль, и он попытался припомнить, нет ли у него в кармане чего-либо подходящего. Потом подумал, что дед-мороз наверняка вспомнит о встрече с ним, когда придет к Салминенам, и скажет, что какой-то молодой человек спрашивал о них. Они удивятся — кто бы это мог быть? Спросят приметы. Салимяки их не сможет описать — разве что детально рассмотрел гостя, когда тот проходил мимо окна. А проходил ли он мимо окна? Если Салимяки скажет, что это был худой молодой человек в берете и непромокаемом плаще, Эйла все поймет. Ему стало до того стыдно, что он даже остановился. Но в конце концов, возможно, Салимяки и не разглядел его. Тогда они наверняка весь вечер и завтрашний день будут удивляться этой встрече.
Он вошел в станционный зал ожидания — тут было светло. Хотел купить билет, но касса открывалась лишь за полчаса до отхода поезда. Он сел на тот же стул, на котором недавно сидела Эйла, и потрогал пальцами сиденье — фанерное, с просверленными дырочками, образующими звездчатый узор. Он еще не отдышался и уронил спичечный коробок на пол, когда стал закуривать. Станционный служащий нес к окну большую, сделанную из прозрачной бумаги звезду. Очевидно, внутри нее была батарейка от карманного фонарика, а сама звезда заинвентаризована как станционное имущество и снабжена номерком. Он встал.
— Ничего, сидите, сидите, — сказал станционный служащий, но он все же вышел во двор и, миновав крайний фонарный столб, остановился в тени у границы светового круга. Как раз здесь-то и росли кусты, высаженные в виде крючковатых букв, составлявших название станции. Он потрогал их носком ботинка. По путям, через рельсы, шагал дед-мороз, по-женски, обеими руками, подобрав полы длинного пальто. В зубах у него была сигарета, он держал ее торчком, чтобы не опалить бороду. Дед-мороз исчез за станционным зданием. Казалось, все это видится Терхо во сне, о котором он завтра и не вспомнит. Он докурил сигарету и вернулся в зал ожидания взглянуть, не открылась ли касса. Окошечко было открыто, и ему подумалось, что вот примерно через такое же окошечко исповедуются католики. В Италии в стенах женских монастырей есть отверстия с вращающимися полками. Кто хочет избавиться от детей, кладет ребенка на полку и нажимает звонок. Приходит монашка, поворачивает полки и забирает ребенка — все устроено так, что стоящий снаружи ей не виден. Одинокие матери не боятся приносить детей в монастыри, и это спасает жизнь многим новорожденным. Тамошние попы понимают, что с человеком всякое может приключиться. Чего только они не узнают о жизни, изо дня в день выслушивая исповеди и не требуя никаких объяснений.
IIОн открыл входную дверь тихонько, как только мог, но, когда закрывал ее, замок все же щелкнул. С этим ничего нельзя было поделать. Замок щелкал неумолимо, как бы осторожно ни закрывать дверь. А постараешься закрыть беззвучно, щелкнет еще громче. Темная комната была как театральная ложа во время представления, освещенные окна напротив — как маленькие сцены. Когда он зажег свет, комната превратилась в такую же сцену — комната холостяка, куда мать заходит, чтобы рассеять свои подозрения, отец — поговорить как мужчина с мужчиной, а горничная — показаться в блузке с глубоким вырезом. Он разулся и лег на кровать, головой к окну, так что видны были верхняя часть двери и стенное зеркало. Зеркало было как маленькое окошко в другую освещенную комнату, которая, чуть накренясь, находилась на месте прихожей. В такую потайную комнату ему случалось заглядывать мальчиком, когда он оставался дома один, — через овальное зеркало. Разумеется, он понимал, что видит всего лишь собственную комнату, но, глядя на переиначенное отражение в зеркале, он по несколько минут кряду мог тешить себя иллюзией, будто заглядывает в чужую комнату, куда никогда не заходил и не зайдет. При мысли, что он может там оказаться, его охватывал страх: оттуда нельзя вернуться, туда можно лишь войти через вон ту дверь, приоткрытую в другой мир, существующий на месте этого.
В дверь постучали. Он был так глубоко погружен в раздумье, что не услышал стука. Лишь когда хозяйка была уже в комнате, он вскочил и стал шарить под кроватью ботинки.
— Вы никуда не уехали, — сказала хозяйка.
— Изменились обстоятельства, — ответил он.
— Тогда добро пожаловать к нам.
— Спасибо, не хочу вам мешать. Рождество — семейный праздник.
— Так ведь вы для нас — свой. Приходите скорее. Мы садимся за стол пораньше, чтобы мальчик вовремя лег спать. Когда в семье маленькие дети, приходится управляться пораньше.
Он приоделся — достал белую рубашку, ботинки на кожаной подошве.
Хозяйка накрыла в гостиной, где стояла елка. Супруг сидел в кресле-качалке, на нем был шерстяной норвежский свитер.
— Погода начинает разгуливаться, — сказал Терхо, обращаясь к нему. — Как жаль, что все так вышло, мне так неудобно.
— Ну что вы! — ответил супруг.
Хозяйка была в темно-красной юбке и пестром переднике от какого-то народного костюма. Она вполголоса разговаривала с детьми и подавала на стол. У нее были толстые губы, причем она сильно накрасила их. Сама.она была дородной брюнеткой, отчего создавалось впечатление, будто яркие цвета для нее — нечто неотъемлемое. Дочь была похожа на мать.
Хозяйка положила мальчику картофельного пюре. Мальчику было полтора года. Он размахивал куском ветчины, зажатым в кулаке.
— У него непременно должно быть что-то в руке, когда он ест, иначе ничего не выходит, — пояснила хозяйка.
— Начнем, — сказал хозяин и протянул корзинку с хлебом.
Они начали с ветчины, затем был рулет с картошкой и брюквой, лососина. Наконец добрались до вымоченной трески, и тут к ним присоединилась хозяйка. Мальчика спустили на пол погулять. Когда принялись за рисовую кашу, хозяйка указала пальцем на край плошки:
— Берите отсюда, берите, берите.
Там оказалась миндалина. Обнаружив ее у себя во рту, он покраснел. Хозяйка торжествовала. Ему было неловко, но настроение у него поднялось.
— На счастье, — с улыбкой сказала хозяйка. — Через год увидим, что это вам принесет.
— Я не верю в приметы.
— А я ничего и не говорю, просто через год увидим. Разумеется, по вас и так видно. Безо всякой миндалины.
Он покраснел еще больше и успокоился, лишь когда хозяин начал рассказывать о том, как в студенческие годы ему пришлось жить в семье, где было трое почти взрослых дочерей. За рождественским столом миндалина досталась ему, но он ничего не сказал и лишь прикрыл миндалину ложкой. Так он заставил сестер налечь на кашу. Девушки заспорили, что миндалины нет, а мать уверяла, что есть. Девушки, сетуя, наперегонки уничтожали кашу. Копаться в блюде им не позволили. Когда каша была съедена, он открыл миндалину. Его готовы были растерзать, такая ярость на них нашла. «Самая сердитая уберет со стола», — сказал хозяин.
— Что он там несет? — спросила хозяйка.
— Рассказываю одну старую историю. Так, чисто мужской разговор.
— Можно зажечь елку? — попросила девочка.
— Елку, а не свечи? — попытался пошутить Терхо.
— Можно, если мать справится, — сказал супруг.