x x x
"Когда подаст весточку Боровой?..
Кажется. Не у меня одного нехорошие предчувствия. Но если, не дай Бог, они сбудутся... Что тогда? Зачем тогда все? Зачем эти безумные шесть лет крови и боли? Зачем была нужна растаявшая как туман та, совершенно другая жизнь в совершенно другой стране? Жизнь, с которой меня связывают осенние листья между страниц.
Именно той последней осенью я встретил Дашу. В уездном Бежецке, куда выбрался из своей глухомани совершенно без дела, просто убегая от осенней тоски. Я шел по бульвару и увидел ее. Нет, не ее. Сначала узконосый черный башмачок на желтой листве, потом желтый березовый лист между страниц книги. Она сидела на скамейке в городском саду и читала. Я подумал. Что у этой девушки та же привычка, что у моей матери. Но нет. Она просто где-то потеряла кожаную закладку и мимолетно заложила страницу листком. Все это я узнал позже.
А тогда не читающая девушка, а именно желтый треугольник листа привлек мое внимание. Я поднял глаза, и мы встретились взглядами. Мне казалось, что мы смотрим друг на друга долго, неприлично долго. Хотя прошли, верно, лишь какие-то секунды. Но мы оба изменили себе, своим привычкам и воспитанию: мы познакомились. На улице. И нас никто не представлял друг другу. Мы сами сделали этот шаг.
Я боялся дотронуться до нее. Мы неспешно шествовали рядом по усеянной желтым дорожке. И говорили ни о чем. О чем можно было тогда говорить? Не было войны, не было революций, голода, банд, "столыпинов" с солдатами, трехлинеек, агитаторов, трупной вони. О чем тогда можно было говорить? Только ни о чем. Может быть, о погоде.
Я рассказал ей про умершую год назад мать и ее привычку класть осенние листья в книги. Я узнал, что Даша приехала сюда навестить дядюшку и вскоре отправится обратно в Питер. Что ей здесь "скушно". Она произнесла это слово совершенно по-московски: "скушно".
- Да, я родилась и выросла в Москве. Мы только год назад переехали в Петербург.
Оказалось, ее папенька - знаменитый на всю Россию профессор, горный инженер, фамилии которого я, к стыду своему, не знал.
В том мире без войн и саботирующих паровозных бригад не было новостей и событий. Был Распутин, столичные сплетни, модные революционные кружки, куда толпами хаживала молодежь, в основном, студенты. Это была обычная жизнь. Последний год.
Дашины глаза... Я никогда не видел таких глаз. Я никогда не видел таких овалов лица. Я приезжал в уезд теперь каждый день. К ней. И ее не приходилось уговаривать проводить со мной время. Это давало мне надежду, и сладко трепетало сердце в предощущении долгой и счастливой жизни ждущей меня, ее, всех нас впереди.
Меня абсолютно пленил ее смех. Я старался вызвать его и по-дурацки шутил, с ужасом ожидая, что она сочтет шутку глупой и не засмеется. Но она смеялась. И я ликовал.
Когда мы пошли кататься на лодке по Мологе, я впервые коснулся ее. Зайдя в лодку, снятую напрокат за рубль на целые сутки, балансируя, я подал ей руку. И взял, ощущая своими пальцами ее тонкие, теплые пальцы и ладонь. Я хотел, чтобы это мгновение тянулось вечность, но, боясь, что она поймет это, тотчас же отнял руку, когда она ступила на нос лодки.
Работая веслами я даже не слушал, что она говорила, я просто купался в журчании голоса. Я смотрел на ее маленькую ножку, стоящую на деревянной решетке, под которой на дне лодки плескалась вода.
- Вы слушаете меня?
Я не слушал ее. Я любил ее.
Наверное, я любил ее. А может, мне это кажется отсюда, что любил? Может, я просто ностальгирую по тому миру, что уже не вернется? И придумал себе, что любил ее тогда? А на самом деле было лишь кружение головы от предчувствия легкого провинциального романа, бегство от скуки? Или я сейчас себя утешаю, что не было любви, что я ее придумал? Как там у нашего Чехова? Дама без собачки. Дама в осенних листьях... Отсюда и не разглядеть уже. Вернее будет, что я люблю ее как последний яркий алмаз из времени До Конца Света. Люблю все больше, по мере погружения в Армагеддон. Она - маяк, оставленный мною в порту навсегда. Только светит этот маяк не угасая постепенно, а, в отличие от обычного, будет светить мне все ярче и ярче. До тех пор, покуда я жив.
Так остро как ее, я не чувствовал никого и никогда. Сидя в аршине от Даши, слушая звук ее голоса сливавшийся с тихим плеском воды о лодочные борта, я чуть ли не физически ощущал ее тело под строгим коричневым платьем, все его изгибы и впадинки. Она была удивительной и гибкой.
После той осени у меня было много женщин. Но можно сказать, что не было ни одной.
Я не обладал Дашей как женщиной в полной мере.
Зато мы целовались.
Это вспыхнуло внезапно, накануне ее отъезда, вечером. Провинциальный городок уже давно спал, когда наши губы вдруг соприкоснулись... Еще секунды назад ничего не было. И вдруг - словно ветер пролетел - мы задохнулись в мягком поцелуе.
Я не целовался - я крал дурманящий напиток олимпийских богов.
Она оторвалась от меня, тяжело дыша, с мутными полуприкрытыми глазами. Хотела что-то сказать, но я залил ей губы новой амфорой нектара, и пил ее сам, кружась над чернеющим садом, под бесконечным звездным куполом. Куском сахара я без остатка растворялся в горячем чае ее поцелуя.
Таких поцелуев мне не дарила ни одна женщина."
x x x
Филеры уже две недели водили подозреваемых рабочих из городской типографии, но пока все было тщетно. Никаких зацепок. Взятый три дня назад молодой парень - расклейщик листовок молчал, несмотря на все старания Таранского и двух его подручных.
Увидев фанатичный блеск в глазах парня, Ковалев с внутренней мстительной радостью понял, что Таранский потерпит здесь сокрушительное фиаско.
Он оказался прав: пошли уже третьи сутки, а парень молчал. Таранский ходил по коридорам бледный, ни на кого не смотрел, левый глаз его изредка подергивался. Офицеры старались не заговаривать с ним, лишь некоторые спускались в подвал, желая своими глазами взглянуть на удивительного человека. Столько у Таранского не выдерживал никто. Обычно начинали говорить часа через два - самые упорные. И процентов на восемьдесят несли ахинею, бездарно оговаривая и себя, и окружение. Контрразведчики замучивались проверять эти самооговоры. Невозможно было посадить в подвал полгорода.
О наборе специнструментов Таранского по управлению ходили легенды. Никто не видел содержимого его потертого докторского саквояжа. Не потому что не хотели - любопытствующих как раз хватало, - а потому, что сам Таранский никогда и никому не показывал свои инструменты. Видели их только двое подручных Таранского - одетые в солдатскую форму гориллы.
Сейчас Таранскому не помогали его инструменты. Офицеры втайне злорадствовали.
На днях Ковалев узнал. Что Таранский формирует особый расстрельный полувзвод при Управлении контрразведки фронта, набирая контингент по тюрьмам. Капитан Тарасов по секрету сообщил, что Таранский специально выискивает среди уголовных преступников убийц и насильников, предварительно знакомясь с делами осужденных. Офицеры управления дивились, как Таранскому удалось получать разрешение на формирование такой отпетой команды. Он даже получал командировочные предписания в екатеринодарскую и ростовскую тюрьмы. Видимо. Сыграло роль то, что до сих пор приговоры о расстрелах и повешениях должны были выполнять случайные офицеры. Иногда бывали отказы. Теперь смертельный конвейер целиком мог взять на себя ротмистр Таранский с командой...
Кроме прочего, Ковалев занимался делами о саботаже. Железнодорожный узел бродил как сусло. Агенты доносили о большой заинтересованности красного подполья к дороге, о постоянно появляющихся там листовках и агитаторах. Агитаторов ловили, но на след верхушки подполья выйти не удавалось. Проваленные явки оказывались пустыми, люди исчезали. Настроение среди рабочих депо было весьма неопределенным. Показательный расстрел двух саботажников из ремонтного цеха ничего не дал. Ковалев был против расстрела, считая, что этим военные власти только восстановят против себя рабочих. Но до зарезу была необходима бесперебойная работа, срывались поставки, сутками стояли на запасных путях эшелоны с ранеными. Пройдя раз мимо такого эшелона, послушав стоны , Ковалев сам приказал арестовать семьи трех основных подстрекателей, склонявших к саботажу и известных ему по агентурным данным. Обратившись к деповским, пригрозил расстрелять заложников и взять новых в случае крупных срывов и диверсий. И дорогу сразу перестало лихорадить, рассосались эшелоны с запасных путей. Между тем ковалевская агентура вышла на большевистскую ячейку на соседней станции. Ковалев молниеносно провел аресты и теперь разбирался с арестованными, одновременно следя за настроениями на станции и решая, не отпустить ли двух-трех мелких бандитов для успокоения оставшегося станционного персонала.
Работа шла, но это была не его стихия. В контрразведку Ковалев попал почти случайно. Добравшись кружным путем - через Бессарабию и Крым в Екатеринодар к Деникину, он через полгода боев после тяжелого ранения попал в Управление контрразведки фронта. Дело это было для Ковалева новым и, естественно, непривычным. Он вникал в тонкости, учился вербовать агентуру, искать и находить слабые места и тонкие струны в человеческих душах.