Левое полушарие отдохнуло и понемногу входило во вкус.
"Люди ли?" - прищурился Йохо. Неизвестно. Может, скрещивание было поставлено на широкую ногу, и в полицейских подвалах, под дулом нагана, товарищи и граждане сожительствовали с репой, морковью, патиссонами. Можно ли судить людей - так вопрос не стоит. Можно ли судить нелюдей? Вот как правильно.
Вдруг он увидел Оффченко.
Тот не слишком изменился, хотя и был женщиной.
На сей раз не приходилось сомневаться: узнавание было взаимным. Женщина катила коляску, в которой гулил новорожденный Семашко, и лукаво смотрела на Йохо. Подключилось правое полушарие, и Фалуев увидел обрюзгшую, свиную и совершенно зрелую физиономию, проступавшую сквозь младенческие черты.
Йохо зажмурился. Он решил, что сошел с ума, не совладав с нагрузкой.
Когда он вновь распахнул глаза, мать и дитя уже удалялись. Йохо, не отдавая себе отчета в действиях, запрыгнул в троллейбус и доехал до Знаменской площади, где вышел и поспешил в метро. Дитятковский не отставал; на лице, лишившемся очков, застыла подслеповатая и угодливая тупость. Пересекая проспект, Йохо налетел на жаркого. Этот и вовсе почти не изменился - вернее, та его часть, что соответствовала Илье Иванову. Теперь, существуя совсем отдельно, новоявленный Иванов куда-то бежал; за ним, пыхтя, вышагивали Ягода и Луначарский, два разнояйцовых близнеца лет пятидесяти. Все трое, едва заметили Фалуева, оглушительно расхохотались и помахали ему пухлыми руками.
– Я вас проклял! - Йохо остановился, обтекаемый пешеходами.
Кто-то покосился на него, кто-то выругался. Иванов что-то сказал сопровождающим, и те продолжили путь без него; сам он задержался, вернулся к Фалуеву и с нескрываемым торжеством объявил:
– А там рассудили иначе!
На слове "там" он указал пальцем в небо, но тут же плюнул, и указал себе под ноги; насмешливо приложил руку к шляпе, ускорил шаг и вскоре присоединился к своим спутникам. Промелькнул французский мальчик Селестен, сопровождаемый волжским купцом. Померещился Курдюмов, который прошлепал мимо большой волосатой жабой - но нет, это был всего-навсего безногий инвалид, остервенело ударявший оземь дощечками, которые завернул в страшные тряпки. Дико взревел рассерженный белый фургон с оранжевой надписью "Служба Аварийных Комиссаров"; Йохо очнулся, посмотрел на светофор: зеленый человечек давно как сменился красным.
Поминутно озираясь, Йохо вбежал в вестибюль метро. Быстро миновал контроль, махнув пенсионной книжечкой и не слушая, как в спину ему бились злобные звуковые волны, зычный рык:
– Я не видела, что у вас внутри!!…
Йохо повел плечами, и голос ржавой леди переключился:
– Вставляйте! Я вам что говорю? Вставляйте!… - Было слышно, как кто-то бьется и стонет, запутавшись в турникете.
Стоя на эскалаторе, Йохо поднял воротник и пробубнил в шарф, чтобы никто не расслышал:
– Что происходит?
– Они вернулись, - почтительно отозвался Дитятковский. - В новых телах. Младенцами. Взрослыми. Животными. Травой. Песком.
– Почему же они помнят?
– Так угодно судье. Помнит ли ветка слетевший лист? Новый вырастает тем же, на том же месте, и все-таки он - другой.
– Зачем же я судил! - взвизгнул Йохо, напрочь забыв, как еще недавно убеждал Яйтера считать себя эмиссаром. Ему немедленно сделалось стыдно из-за нарочитой, театральной нелепости этого заявления, возвестившего падение аморального, заблудившегося персонажа.
Даже Дитятковский смущенно промолчал.
Йохо дождался, когда спуск закончится, шагнул под своды станции - грязные, как мыльная пена вперемежку с седыми лохмами. Чуть в стороне раскачивалось юродивое, бесполое существо, возбуждавшее усталую жалость; оно протяжно и безостановочно исполняло Интернационал. Каждое слово попадало в точку. "Никто не даст нам избавленья - ни бог, ни царь, и не герой" - и в самом деле, мимо поющего существа шло очень много даже не богов, а Богов, царей и героев, хотя бы ролевых и считавших себя таковыми. И никто не давал ему избавленья. Существо заправилось воздухом и вострубило: "Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой!" И опять угадало, ибо его голова, хотя и была слабовата, сообразила выставить ручку, червеообразно перебиравшую пальчиками в надежде, что туда что-нибудь положат.
"Вставай, проклятьем заклейменный весь мир голодных и рабов!…"
Он и встал, этот мир - на колеса инвалидной коляски, толкаемый сутенером; восстал и двинулся, проклинаемый встречными.
"Кипит наш разум возмущенный… И в смертный бой идти готов!…" - вероятно, и это соответствовало истине, ибо никто не знал о действительном состоянии разума существа. Пожалуй, он вправду кипел, расцветая опасными пузырями, и мог в любую секунду отправиться в смертный бой, потому что кипучему разуму может явиться любая мысль при пустой, содрогающейся ладошке.
…Редкие паузы - когда забывались слова - существо заполняло невнятным и ворчливым, упреждающим бормотанием.
– Объясни, - приказал Йохо, не замечая и не слушая существа.
– Что объяснить? - спросил Дитятковский.
– Почему они здесь.
– Потому что они малые и нареклись великими.
– Я думал, это про богатых и бедных, - пробормотал Йохо упавшим голосом. Он шагнул в вагон, прошел к дверям, прислоняться к которым не разрешалось, и прислонился. Он еще глубже уткнулся в шарф, стараясь не привлекать внимания.
– Напрасно. Писали не для полных дураков. Увольте от банальностей.
В тоне Дитятковского впервые обозначилось некое подобие злорадства. Он переживал остаточные земные эмоции. Он вился между пассажирами, заглядывая в их косые, озабоченные глазки. У последнего, к кому он прилип, оказался искусственный глаз и зубочистка во рту; Дитятковский отразился излишне отчетливо и отлетел, напуганный отражением. Он напоролся на газетный лист, пронзил статью, растянувшуюся на целый криминальный разворот: "Трусы-"неделька" от мертвых минетчиц"; солидный господин в очках продолжил чтение сквозь Дитятковского, который ему ничуть не помешал.
– Пушкинская, - признался поезд.
Фалуев вышел и стал подниматься.
– Что ты сказал? - Ему казалось, что между репликами прошло не больше секунды.
– Я молчу, - ответил не то Дитятковский, не то машинист; два голоса слились в голове Йохо и стали одним, с тоненьким швом на стыке.
– Бог не может так поступить, - категорически заявил Йохо.
– Имеете уши, да не слышите, - отозвался Дитятковский, с недавних пор неплохо осведомленный в загробных тайнах. - Он взял на себя все - это и есть грехи мира. Вы спрашиваете: кто виноват? Бог отвечает: Я. Он отвечает две тысячи лет.
– И что же?
Но Фалуев уже понимал, что.
Он вошел в здание вокзала и осторожно осведомился:.
– Где же остальные? где Лебединовы?
Еще вчера он благословил про себя Зейду и Яйтера, сочетал их небесным браком.
– Я не знаю. Их нет.
Фалуев рассеянно занял очередь в кассу и отошел.
…Витебский вокзал - самый дрянной в Петербурге. Здесь все пропитано нескончаемым преступлением, которое хронически совершается и сразу же замышляется вновь. Пестрые ларьки выглядели приманкой, разбросанной в пыли. Преступлением дышало все, но Йохо знал, что это храм.
Он кружил по перронам, и допросу не было конца.
Дитятковский, не меняя выражения лица, начинал горячиться:
– Мир ложен, а потому никакая истина не дается безболезненно. Истина может открыться лишь тем, кому плохо, а плохо тем, кто порывает с миром, кого бьет мир. Это представляется наказанием, потому что истина невыносима для материи, несовместима с ней. Надо оказаться в аду, чтобы угодить в рай… (Дитятковский вещал все более высокопарно).
Еще он отчеканил такое, радуясь возможности поболтать:
– Не стоит печалиться - людям свойственно ошибаться, очеловечивая четвероногих и прочих меньших братьев и сестер. Вполне возможно, что аналогичные действия по отношению к высшим существам тоже ошибочны. Образ и подобие остаются образом и подобием, ибо человек и обезьяна похожи, но между ними лежит пропасть… хотя она, как мы убедились, меньше, чем можно предположить…
– Почему ты молчал? - в отчаянии возопил Йохо. На него оглянулись: милиционер и носильщик. - Почему ты молчал? - повторил Йохо шепотом.
– Ты не спрашивал. Мы молчим, когда нас не спрашивают. Все молчали, все ждали суда. Многие хотели суда. И мы не заискиваем. Нам больше пользы в хамстве.
Фалуев шел, не разбирая дороги, и вспоминал радостное лицо жаркого. Он не замечал Ангела Павлинова, которые присоседился к ним и тоскливо семенил рядом. Ангел молчал, так как Йохо не задавал вопросов. Йохо остановился и пошел в обратную сторону, думая о тайном, вполне удавшемся, замысле жаркого.
Какие-то люди окружали вокзал, прочесывали толпу.
Фалуев думал не о тех, кого осудил, а о тех, к кому проявил милость.
Павел Андреевич, Петр Николаевич, Догерти, Вера Дмитриевна, Трой Макинтош - все, кого он еще не тронул, выстроились в два ряда по левое и правое полушарие от него; они механически махали руками, не то прощаясь с ним, не то приветствуя.