последние два года сменилось три председателя: одного посадили за воровство, другого за растление малолетних, а третий, которого прислали для укрепления, сперва немного поукреплял, а потом как запил, так и пил до тех пор, пока не пропил личные вещи и колхозную кассу, и допился до того, что в припадке белой горячки повесился у себя в кабинете, оставив записку, в которой было одно только слово «Эх» с тремя восклицательными знаками. А что это «Эх!!!» могло значить, так никто и не понял. Что касается здешнего председателя, то он, хотя тоже пьет без всякого удержу, однако на что-то еще надеется.
Плечевой хотел сообщить летчику еще ряд сведений из жизни окрестных селений, но тут набежал народ.
Первыми подоспели, как водится, пацаны. За ними спешили бабы, которые с детишками, которые беременные, а многие и с детишками и беременные одновременно. Были и такие, у которых один ребятенок за подол целится, другой за руку, вторая рука держит грудного, а еще один в животе поспевает. К слову сказать, в Красном (да только ли в Красном?) бабы рожали охотно и много и всегда были либо беременные, либо только что после родов, а иногда и вроде только что после родов, а уже и опять беременные.
За бабами шкандыбали старики и старухи, а с дальних полей, побросав работу, бежали и остальные колхозники с косами, граблями и тяпками, что придавало этому зрелищу явное сходство с картиной «Восстание крестьян», висевшей в районном клубе.
Нюра, которая все еще лежала у себя в огороде, снова открыла глаза и приподнялась на локте.
«Господи, — сверкнула в мозгу ее тревожная мысль, — я здесь лежу, а люди давно уж глядят».
Спохватившись на свои еще не окрепшие от испуга ноги, она проворно пролезла между жердями в заборе и кинулась к постепенно густевшей толпе. Сзади стояли бабы. Нюра, расталкивая их локтями, стонала:
— Ой, бабы, пустите!
И бабы расступались, потому что по голосу Нюры понимали, что ей крайне надо пробиться вперед.
Потом пошел слой мужиков. Нюра растолкала и их, говоря:
— Ой, мужики, пустите!
И наконец очутилась в первом ряду. Она увидела совсем близко самолет с широкой масляной полосой по всему фюзеляжу и летчика в коричневой кожаной куртке, который, прислонившись к крылу, растерянно глядел на подступавший народ и вертел на пальце потертый шлем с дымчатыми очками.
Рядом с Нюрой стоял Плечевой. Он посмотрел на нее сверху вниз, засмеялся и сказал ласково:
— Ты гляди, Нюрка, живая. А я думал, тебе уже все. Я ведь эроплан первый заметил, да. Я тут у бугра сено косил, когда гляжу: летит. И в аккурат, Нюрка, на твою крышу, на трубу прямо, да. Ну, думаю, сейчас он ее счешет.
— Брешешь ты все, — сказал Николай Курзов, стоявший от Плечевого справа.
Плечевой споткнулся на полуслове, посмотрел на Николая тоже сверху вниз, поскольку был выше на целую голову, и, подумав, сказал:
— Брешет собака. А я говорю. А ты свою варежку закрой, да, и не раскрывай, пока я тебе не дам разрешения. Понял? Не то я тебе на язык наступлю.
После этого он поглядел на народ, подмигнул летчику и, оставшись доволен произведенным впечатлением, продолжал дальше:
— Эроплан, Нюрка, от твоей трубы прошел вот на вершок максима. А минима и того менее. А если б он твою трубу зачепил, так мы бы тебя завтра уже обмывали, да. Я бы не пошел, а Колька Курзов пошел бы. Он до женского тела любопытный. Его прошлый год в Долгове в милиции три дня продержали за то, что он в женскую баню залез и под лавкой сидел, да.
Все засмеялись, хотя знали, что это неправда, что Плечевой это придумал сейчас. А когда перестали смеяться, Степан Луков спросил:
— Плечевой, а Плечевой, а ты когда увидал, что эроплан за трубу зачепится, испужался ай нет?
Плечевой презрительно сморщился, хотел сплюнуть, да некуда было — всюду народ. Он проглотил слюну и сказал:
— А чего мне пужаться? Эроплан не мой, и труба не моя. Кабы моя была, может, спужался б.
В это время один из мальчишек, крутившихся тут же под ногами у взрослых, изловчился и шарахнул по крылу палкой, отчего крыло загудело, как барабан.
— Ты что делаешь? — заорал на мальчишку летчик.
Мальчишка испуганно юркнул в толпу, но потом снова вылез. Палку, однако, выбросил.
Плечевой, послушав, какой звук издало крыло, покачал головой и спросил у летчика со скрытым ехидством:
— Свиной кожей обтянуто?
Летчик ответил:
— Перкалью.
— А чего это?
— Такая вещь, — объяснил летчик. — Материя.
— Чудно, — сказал Плечевой. — А я думал, он весь из железа.
— Кабы из железа, — влез опять Курзов, — его бы мотор в высоту не поднял.
— В высоту поднимает не мотор, а подъемная сила, — сказал известный своей ученостью кладовщик Гладышев.
За образованность Гладышева все уважали, однако в этих его словах усомнились.
Бабы этих разговоров не слушали, у них была своя тема. Они разглядывали летчика в упор, не стесняясь его присутствием, словно он был неодушевленным предметом, и вслух обсуждали достоинства его туалета.
— Кожанка, бабы, — чистый хром, — утверждала Тайка Горшкова. — Да еще со складками. Для их, видать, хрома не жалеют.
Нинка Курзова возразила:
— Это не хром, а шевро.
— Ой, не могу! — возмутилась Тайка. — Какое ж шевро? Шевро-то с пупырышками.
— И это с пупырышками.
— А где ж тут пупырышки?
— А ты пошшупай — увидишь, — сказала Нинка.
Тайка с сомнением посмотрела на летчика и сказала:
— Я бы пошшупала, да он, наверно, щекотки боится.
Летчик смутился и покраснел, потому что не знал, как на это все реагировать.
Его спас председатель Голубев, который подъехал к месту происшествия на двуколке.
Само происшествие застало Голубева в тот момент, когда он вместе с одноруким счетоводом Волковым проверял бабу Дуню на предмет самогоноварения. Результаты проверки были налицо: председатель слезал с двуколки с особой осторожностью, он долго нащупывал носком сапога железную скобу, подвешенную на проволоке вместо подножки.
В последнее время пил председатель часто и много, не хуже того, что повесился в Старо-Клюквине. Одни считали, что он пил, потому что пьяница, другие находили, что по семейным причинам. Семья у председателя была большая: жена, постоянно страдавшая почками, и шестеро детей, которые вечно ходили грязные, вечно дрались между собой и много ели.
Все это было бы еще не так страшно, но, как на грех, дела в колхозе шли плохо. То есть не так чтобы очень плохо, можно было бы даже сказать — хорошо, но с каждым годом все хуже и