А. И. Р., как всегда, все доделал до конца. Все пристроены. Одним дал театр. Другим дал работу. Третьим дал пищу для воспоминаний, дал театр, мне дал квартиру, рекомендацию в Союз писателей и имя, к нему вопросов нет.
Единственное – не нужно было вызывать в себе любовь, как вообще не нужно вызывать ни в ком любовь, чтоб потом не было слез. Держаться нужно было независимо и строго. Влюбляешься – значит слезы рядом, ты уже содрогаешься ночами, сморкаешься в кружевной платок, любимые духи отброшены, не следишь за собой, появляешься перед ним в синих кругах вокруг глаз, дышишь рядом.
Все время дышишь рядом, пока директор тебе не скажет:
– Миша, Аркадий Исаакович решил с тобой расстаться.
– Как, – не веришь ты. – Он же только что меня обнимал рукой.
– Миша, – говорит он, – Миша…
– Да, да, да…
И ты к последней миниатюре подстегиваешь последний листок, где написано: «Прошу меня по моему собственному желанию…» А Аркадий Исаакович, прочитав и отхохотав все до последнего, начинает пудриться. Он всегда пудрится, когда ему нужно решить. А ты стоишь, ты всегда стоишь, когда решается твоя судьба, и не веришь: нет, нет…
– Да, – говорит А. И. Р. тихо. Он всегда говорит тихо. – Ну что ж, – говорит он, – ты правильно решил.
Как будто это ты решил, и ты киваешь, чтоб его не расстраивать.
– Да, я так решил. – И вы расходитесь.
Он идет в свет, в прожектор, в аплодисменты, а ты идешь вперед лицом. Вот как оно дернется, так ты идешь туда, куда идут все брошенные жены, дети, девушки, мужья, актеры, пенсионеры – к матери, бабушке, чертям, выбираете маршрут и начинаете пить. И лежите в носках, размышляя…
Через три часа и три дня появляется театральный автобус и тебя просят обратно в театр. Ты, падая и не попадая носками в ботинки, с заплаканными ресницами, тушью на лице, оказываешься в Первой советской пятилетке[1], и он снова рукой обнимает тебя…
– Как же ты мог, как же ты мог?
– Да я, мне сказал Чобур: увольняйся. Я уволился, но если вы скажете одно слово…
– Я не об этом…
– А об чем???
– Как ты мог оставить театр без программы?
– Как? Вы же меня уволили???
– Ну и что. Моральный долг у тебя есть?
– Как???
– Иди возьми толстую тетрадь и пиши.
Вы идете, берете толстую тетрадь и пишете, пишете, пишете…
Только почему-то у вас уже не получается…
Потом, вдруг, через пять-шесть лет, звонит директор и говорит: «А. И. Р. хочет, чтобы вы все трое поехали с нами в Венгрию…»
И вы уговариваете своих друзей, и садитесь в поезд, и приезжаете в Ленинград, и появляетесь, допустим, в ДК Горького, и он опять пудрится, а вы опять рядом, и он спрашивает:
– Зачем ты приехал?
– Как? Мне сказали…
– Кто тебе сказал?
– Ну, тут… Как? Вот говорили…
– Кто говорил, кто?
– Ну как же, специально звонили…
– Ну кто, кто? Ты только скажи, кто?
– Как кто? Не помню…
– Ну уж ладно, коль ты здесь, приезжай ко мне вечером, почитай, что ты привез.
И вы читаете, и он смеется, ибо когда он слушает, вы пишете и читаете в десять раз лучше, чем можете. И он спрашивает:
– Кто нас поссорил? Где этот негодяй? Что тогда произошло? Мы должны быть вместе.
– Да, да!!!
– Оставь все, что ты привез. Здесь пять произведений. Мы берем все. Иди и вспомни, кто нас поссорил.
И вы приезжаете в Москву. И вам звонит директор и говорит:
– Из всех понравилась одна, и театр готов ее приобрести. Но неужели нельзя было оставить все на столе, неужели надо было все с собой забирать, чтоб потом с трудом переправлять?
И вы звоните прямо А. И. Р.:
– Аркадий Исаакович, мне сказали, что вы их не можете найти – они на столе.
– Конечно на столе. А кто тебе сказал?
– Как кто? Просто сказали.
– Кто, кто, кто этот мерзавец?
– Ну как кто? Мне позвонили, что вы не можете найти…
– Как не могу? Вот же они. Кто тебе сказал?
– Но вы берете одну?
– Как одну? Все.
– Спасибо.
– Слава, он нашел. Он берет все.
– Нет, Миша, он берет одну, но еще не решил.
И проходит еще один год, и звонит директор:
– А. И. Р. просит тебя что-то написать к юбилею Утесова. Звони ему, он ждет твоего звонка. Только сейчас же.
– Да, да…
– Алло! Аркадий Исаакович, это я… Вы просили меня позвонить.
– Кто тебе сказал?
– Тут сказали, на юбилей Утесова…
– Кто сказал? Что происходит? Ну, если ты сам хочешь, приезжай.
И вы приезжаете, и немножко ждете, пока закончится ужин, и немножко понимаете, что нитки, которые стягивают вас, уже истлели.
– Так что ты хотел?
– К юбилею Утесова.
– Нет, писать не нужно. У меня есть монолог, может, ты его перепишешь?
– Мой, что ли?
– Нет.
– А этот автор где?
– Он здесь, в Москве.
– Жив-здоров?
– Да, жив-здоров.
– Я подумаю.
– Подумай, подумай. И не пропадай.
– Не пропаду.
– Не пропадай.
– Не пропаду.
И с тех пор стараетесь не пропасть, не пропасть…
Мой сложный и любимый Райкин.
Чуть пригорелой манной кашей стоял поздний осенний день. Кое-где снег блестел, как молоко.
Хотя многие еще носили плащи сметанного колера с мясным соусом, некоторые были в куртках мягкого тефтельного оттенка.
Жареной рыбой горел закат. Глаза девушек светились темным бородинским хлебом, а волосы – пышным свежим белым караваем.
Лес багряный, как непрожаренный бифштекс, касался кольцевой.
Вода в реке еще не встала и перекатывалась хрустким малосольным огурчиком.
Цветные гвоздики в руках напоминали воздушные высокие салаты из помидоров с майонезом.
Улицы, размеченные сметаной по припущенному рису, заполнились черной икрой толпы с вкраплением мелких морковок ГАИ.
Аппетитно звучали голоса, колбасно горели лица.
Черная икра внезапно подалась назад. Гречневой крупой входила армия. Зашкворчали жареным мясом направленные вверх пулеметы. В припущенный рис шлепнулись темные голубцы ОМОНа. И запахло настоящей солдатской перловой кашей цвета хаки.
Имеется в виду концертный зал в Ленинграде.