Ночная пустынность была вокруг, все и всё попряталось от ветра и спало в порту Певек, используя такую прекрасную непогоду для спокойного отдыха.
Ветер обвивал прикрытия, как лиана баобаб, и доставал со всех сторон.
Возле здания диспетчерской валялся и трепыхался, забившись углом под крыльцо, кусок железа, явно сорванный с крыши этого заведения, которое оказалось абсолютно, по-лунному безжизненным.
Я обошел два этажа и не обнаружил ни одного человека! Вот какие нервы у наших полярников. Они не такие штуки здесь видели, чтобы сидеть в диспетчерской, коли работы в порту по случаю южака прекращены. Они нормально наярили по домам.
А в кабинетах отдыхали от эксплуататоров пишущие машинки, арифмометры и старомодные счеты. На подоконниках цвели цветочки. И всюду горел вполне бессмысленный свет.
Зря я совершил путешествие сквозь бушующие стихии в эту обитель спокойствия. И, обозвав себя крепкими словами, сделав это вслух, от всей души, чем вызвал эхо в пустых коридорах, я отправился обратно на родное "Державино".
Надо быть моряком, чтобы знать, как уютно и прекрасно чувствуешь себя на судне, вернувшись после штормового путешествия по земной тверди, и каким райским теплом дышат грелки, и какой вообще аркадией оказывается твоя прокуренная каюта. И какое наслаждение подержать руки под струей горячей воды, и заодно помыть раковину умывальника – для соединения приятного еще и с полезным.
Само же путешествие мое не было вовсе бесполезным. Я, конечно, и раньше знал о местных ветрах типа боры здесь, но именно безмятежная пустота ночной диспетчерской и поведение других судов убедили в том, что все нормально, что ветер в ураган не перейдет и нечего дергаться и думать об отходе от причала.
О чем я и сказал Андриянычу, когда он явился с предложением попить чайку, если уж я его поднял.
Дело шло к утру, ложиться спать смысла не было, и мы неторопливо попили чайку. И я услышал рассказ, как роте Ушастика был дан приказ взять какую-то деревню. И они ее взяли малыми потерями, почти без боя, и, как все настоящие солдаты, обрадовались такому положению вещей – окопались, и даже костерки в окопах тихонькие развели: мороз был большой.
И вот подвозят им боезапас ездовые на лошадках и орут, что в следующей деревне, куда отошли немцы, есть две копны сена, цельненьки, стоят за околицей, и что надо бы и ту деревеньку взять, потому что боевые клячи уже неделю не жравши и под ветром качаются.
А тут такой нюанс: командир роты был из кавалеристов и лошадей любил и жалел; и вот он тактично пошел по рядовым бойцам и провел симпозиум на тему: "Согласны они взять еще одну деревеньку или нет?" И раз такое дело, то воины и согласились, и взяли, и лошадок покормили.
– Неужели без приказа свыше, без штабов всяких пошли и взяли? – усомнился я. – Ведь за такую самодеятельность ротному могли ноги повыдергивать.
– Обошлось…
Вот так мы провели время до завтрака, а после завтрака по мою душу явился книголюб-пропагандист с просьбой выступить перед читателями местной библиотеки. Конечно, я согласился. Тем более и пропагандист понравился. Мы с ним целый час прорассуждали о Тейяр де Шардене и об искусстве.
Дочь пропагандиста четвертый раз поступает в Гнесинское, хотя, по его собственному выражению, "тупа к музыке и вместо божественного дара имеет по-матерински крепкий лоб".
Объяснив мне этот нюанс, несчастный отец ушел служить в золотодобывающую промышленность. А я глядел в окно каюты ему вслед.
Южак продолжал свирепствовать. Гаки портальных кранов мотались никак не маятниками Фуко. И все вообще напоминало Новороссийск до какой-то уже даже странно неприятной повторимости тяжелого сна. Штормовать в порту для моей психики куда хуже, нежели в море. Терпеть не могу сильный ветер на берегу.
И вот под вой певекского южака вспомнилось, как я пошел за "Справкой о приходе судна" в управление Новороссийского порта в разгар тяжелой многодневной боры. Такая справка нужна для оформления морского протеста, а протест должен быть подан в течение первых суток после прихода. Потому и пришлось переть по лунно-безлюдным закоулкам и улицам в управление порта.
Пока добрался до управления, бора сделала из меня и моей психики отбивной бифштекс. А в вестибюле сидела старуха охранница. Из уже ничего не понимающих в окружающей действительности старух, старух с крысиной настороженностью ко всему на свете, с некрасивой немочью, злобностью и фельдфебельской жаждой власти (подобной той, которую использует смотрительница ночного общественного нужника, выпихивая на обледенелый ночной тротуар ослабшего сердцем помирающего пьяницу, хотя он молит оставить до утра, потому что деваться ему некуда).
И вот я сцепился с такой старухой в вестибюле управления Новороссийского порта: она, не помню под каким предлогом и по какой причине, решила не пропустить меня в портнадзор.
Многодневная бора! И как люди в Новороссийске существовать могут?
У меня случился тогда первый и, слава богу, пока последний припадок с потемнением в глазах и полной потерей контроля над собой. От патологической ненависти к старухе и омерзения. Детали не помню. Помню только, как начали подниматься руки и потянулись к ее жалкой глотке. Это был настоящий припадок, это была настоящая, без примесей, достоевщина. Я мог ее задушить тогда.
Но нашелся какой-то бог, кто-то заорал внутри: "Ты сходишь с ума! Ты сходишь с ума! Ты сходишь с ума!" И вспухший мозг как-то опал. И я даже как-то физически ослабел. Старухи-то, когда сознание окончательно прояснилось, в вестибюле уже не было. Она, верно, крысиным чутьем почувствовала, что к чему, и смылась с девичьей проворностью в неизвестном направлении… И потом мне было стыдно и страшно самого себя. Ведь я, конечно, представил всю жизнь старухи, всю боль в ее ревматических ногах, опущенном после голодух желудке и доброй сотне всяких других мест и подумал, что в оккупацию она, быть может, наших раненых прятала или в их колонну свой хлеб кидала, и те-де, и те-пе…
Вот что такое многодневная бора на суше, о, как расшатывает она нервишки. Никогда ни в какой ураган на море я не ощущал даже ничего похожего на тогдашнее затемнение в мозгах. Ведь в штормовом океане иногда даже петь хочется…
Певекский южак злобен, как новороссийская бора, но короток. Он исчерпал себя к полудню. А когда я отправился на встречу с читателями, был уже полный штиль.
До начала мероприятия посидел возле библиотеки на детской площадке.
Качели, турники, качалки.
Только деревьев нет.
Детство без зелени берез и пуха тополей. Во всем остальном певекские дети – обычные дети. Веселые, румяные, красиво одетые. И в том они еще обычны, что один похорошею, другой последнее, третий – вылитый питекантроп. И каждого своя судьба ждет. В соответствии с тем, как он на детской площадке резвится. Один отчаянно качается на ржавых качелях или на доске, а другая куда-то на крышу сарая лезет и стремится туда с настойчивостью Дарвина, а третий к качелям подойти боится – заяц будет…
В библиотечном зале были накрыты столы – кофе, коньяк; свет, чисто, уютно, и даже живые ромашки в изящных вазочках.
Читатели дьявольского порта и библиотекарши "тянут" в современной литературе так, что меня кидало и в пот и в краску – современную беллетристику знаю плохо, а вопросов уйма.
И я решил лучше почитать книголюбам свою собственную сказочку про булыжники. Она тем хороша, что ничего короче я в жизни еще не сочинил:
"Они лежали тесными рядами и всегда чувствовали плечи друг друга.
Они были булыжниками и все вместе назывались мостовой.
Каждый день булыжники работали до поздней ночи. По их спинам ехали машины, громыхали ободья телег, шагали люди. Воскресений для них не бывало.
Булыжники любили свою работу, хотя от нее у них часто шумело в головах.
Только глубокой ночью, когда засыпали люди, забирались в гаражи машины и, опустив на землю оглобли, замирали телеги, на дороге становилось тихо. Тогда можно было и булыжникам или подремать, или поболтать между собой о том и другом.
Иногда ночью моросил дождик и мыл булыжникам усталые спины. Иногда их поливали из длинных шлангов молчаливые люди в белых передниках – дворники. Дворники, вообще говоря, самые главные начальники над булыжниками.
Потом прилетал ветер, сушил на спинах и боках булыжников воду, обдувал песчинки.
Всем на мостовой это было приятно. И булыжники любили предутренние часы, когда можно было болтать между собой, смотреть на медленно светлеющее небо и чувствовать, как потихоньку начинают шевелиться возле них травинки.
Потому что, как бы тесно ни лежали в мостовой булыжники и как бы много ни ездили по ним машины, травинки – маленькие, тонкие, но живые – всегда находили лазейку и чуточку высовывались из земли.
Когда начинал падать снег и мороз пробирался глубоко в землю, травинки переставали жить. Но до самой весны булыжники вспоминали своих травинок, и жалели их, и ждали, когда они опять начнут шевелиться.