О, она уже тогда была чудесной актрисой! Никакой робости, никакого жеманства. Каждый жест поражал естественностью и врожденным изяществом. Гипнотический взгляд Дзанни совершенно на нее не действовал, она как бы игнорировала его, свободно ведя свою роль. И все это в семь лет!
Ей дарили цветы, и она, милостиво улыбаясь, принимала подношения, а затем, подав мне маленькую гантированную ручку, царственно покидала арену.
Я всерьез завидовал ее профессиональной выдержке, ее легкому, как щекотка, волнению перед каждым представлением - волнению, от которого лишь розовели щеки и ярче блестели сине-зеленые глаза. Она была Дзанни, и веселия души ей было не занимать!
А я был я. Всякий раз, когда лицо мое превращалось в белую бесстрастную маску Пьеро, я чувствовал страх.
...Да, страх гибели и восторг выталкивали меня на арену. Сердце мое то не билось вовсе, то билось с бешеной силой. Там, в центре желтого круга, я был уже не я, а существо, неподвластное законам земного мира, загадочное и величественное...
"Юный С.Похвиснев достойно и талантливо изобразил одного из популярных персонажей", "Похвиснев: мальчик-каучук", "Необыкновенная творческая зрелость", "За ним - будущее цирка"...
Цирк наш, между прочим, был маленький, бедный, даже нищий. Работали в здании бывшей церкви, где до этого много лет хранились овощи. Теперь вокруг крохотной арены громоздилось несколько рядов облезлых скрипучих кресел, и запах зверья смешивался с неистребимым запахом гнилой картошки. Сюда привела Дзанни судьба в лице Резинового короля. Здесь начали выступать и мы с Машеттой, начали зарабатывать деньги, в которых по-прежнему была нужда.
Я убеждал себя, что помогаю Дзанни кормить семью, но на самом деле имел своей целью одну лишь славу со всеми присущими ей трескучими дешевыми атрибутами: с газетными рецензиями, с шепотком поклонниц и телешумихой.
Этого взбесившегося тщеславия я не смог скрыть от Дзанни, как ни старался. Он без труда угадывал мои желания. Чувство полной своей беззащитности перед ним, раздетости душевной несказанно меня раздражало. Отношения наши сделались однообразны: Дзанни неизменно был иронически-добродушен, я - обидчив и дерзок.
- О-о, - говорил Дзанни, - ты действительно очень популярен среди определенной части населения, о-о-очень. Сегодня утром в трамвае о тебе калякали две нимфетки лет двенадцати: "Похвиснев - это душка! Ему так идет пышный воротник-жабо!" - "Очарова-а-шка! И шапочка какая миленькая, из атласа!" Ты знаешь, мио каро, я заметил, что у одной из нимфеток на чулке дырка.
По точным расчетам Дзанни, эта дырка (которой, может, и не было на самом деле) должна была взбесить меня больше всего. Я рычал в ответ что-то неразборчивое, но до крайности наглое. Дзанни же, словно не слыша моих "реплик", продолжал с ажитацией:
- Сегодня ты был неподражаем. Ты вышел кланяться с ужимками провинциального шулера, которого еще ни разу не били.
Дзанни постоянно давал мне понять, что я смешон и что есть некое тайное знание, недоступное никому, кроме него, и позволяющее обесценивать все в этом мире и славу в том числе.
А я и сам знал, что страсть моя недолговечна и что, стоит сменить белую маску Пьеро на другую, настанет иная жизнь. Однако терпеть насмешки Дзанни мне было тяжело.
Он мог в присутствии всех артистов вдруг шутливо ударить меня хлопушкой по косу. Мог незаметно прицепить к воротнику какой-нибудь дурацкий бантик или же ловко связать сзади длинные рукава моего костюма, чтобы он напоминал смирительную рубашку. Все эти клоунские глупости, творимые Дзанни после каждого выступления, сбрасывали меня с пьедестала успеха наземь. Артисты хохотали, хихикали, прыскали и ржали, радуясь тому, что этого "везучего паршивца", этого "выскочку" ставят на место. Я на артистов не обижался: их всех доедала моль бездарности. Цирк им опротивел, но они продолжали считать себя непризнанными гениями и показывали, кто как умел, что пребывают здесь временно, дожидаясь, но всей видимости, ангажемента в Нью-Йорке, Брюсселе или Риме.
Когда артисты не смеялись, то развлекались иначе - науськивали меня на Дзанни. Ох, как не любили его здесь! Верно, опасались и потому радовались любому поводу позлословить. Особенно усердствовал эквилибрист на катушках Семен Шишляев, почти не знакомый с Дзанни. Именно Шишляев поведал мне, что Дзанни: "вонючий итальяшка", "поганенький авантюрист", "маразматик", "муха навозная". Этот Шишляев находил, видимо, утонченное удовольствие в том, чтобы провоцировать меня на драку с учителем. "Дай ему в морду, чтоб знал!".
Шишляев был сволочь, но кем я-то был? А я был еще хуже, потому что выслушивал всю эту мерзость. Я продался Шишляеву за букет дешевых комплиментов и готов был терпеть все его излияния, только бы он не уставал хвалить меня. Кроме удовлетворения позорного тщеславия, я еще испытывал чувство странного злорадства, слушая гадости о Дзанни.
И ведь я любил его, и он меня, но между нами была война. Я пытался доказать свою независимость, он посмеивался - и только. Обидно!
Одна Машетта жила беззаботно. Я вообще лишь однажды видел ее плачущей, когда умерла наша нянька. Тогда же кончилось и детство Машетты: в десять лет она сделалась хозяйкой нашего дома, по-взрослому рассудительной и умелой. Она шила, готовила обеды, бегала в магазин и вообще рвалась руководить нами. Я эту игру принял сразу и покорно сносил все придирки, насмешки, замечания. Хуже было с Дзанни. Машетта не уставала выговаривать ему - за неумение тратить деньги, а он в ответ неизменно хватался за полотенце и устраивал маленькие экзекуции. Так и жили...
...Из-вест-ный всем я пти-це-лов...
Вчера ночью, до того, как случилась моя смерть, я играл вариации на тему арии Папагено из Моцарта. И ведь до чего странно, удивительно: с этой музыки все началось и ею же все кончилось.
..."Волшебную флейту" я полюбил во времена "Мотофозо". Ночные гости не переставали ходить к Дзанни, и, несмотря на затяжную войну с ним, я, как всегда, устраивал маленькие концерты.
Играл я отвратительно: мне мешал Дзанни. Вернее, я внушал себе, что он мешает, и нарочно уродовал мелодию. Тень Моцарта содрогалась, внимая тоскливому визгу моей флейты. Дзанни же только закатывал глаза от восторга, вздыхал и умолял всегда исполнять Моцарта именно так, "ибо манера сия весьма созвучна нашему бурному времени". Мне даже интересно было, когда он, наконец, не выдержит и выдерет меня - хотя бы полотенцем, как Машетту.
С холодной, садистской злобой решился я последовать одному из бредовых советов Семена Шишляева и спровоцировать Дзанни на то, чтобы он выгнал меня из дома. Для этой цели я позвал в гости... Котьку Вербицкого (впервые после нашей разлуки).
Честно сказать, я о нем давно и думать забыл - куда уж мне было вспоминать какого-то неопрятного, некрасивого детдомовца... А выбрал я его для осуществления своего плана, имея в виду именно детдомовскую оголтелость, необузданность, грубость. Почему-то я полагал, что Котька ничуть за это время не изменился и обязательно сотворит какое-нибудь безобразие в присутствии Дзанни. Ах, если б только мысль о мщении мной владела, я бы не вспоминал сейчас с таким стыдом ту историю. Но ведь, кроме мщения Дзанни, я хотел еще поразить Котьку своей шикарной жизнью, для чего нацепил дурацкий бант на шею, причесался, как приказчик, на пробор, развесил по комнатам афиши и купил к чаю торт и кусок сала.
Котька держался спокойно. Про афиши сказал: "Ничего себе", на сало не взглянул, а на светские мои вопросы относительно его будущего отвечал: "Там поглядим". Он вырос, огрубел еще больше и смотрел на всех нас снисходительно. Это разозлило меня, и я начал кривляться, актерствовать: прыгал, делал сальто, играл на флейте, заставлял (правда, тщетно) Машетту танцевать и под конец в полном отчаянии стал изображать свинью Гаргару хрюкал, ползал вокруг стола на четвереньках. Я делал это, ненавидя Котьку и еще больше Дзанни, который отлично видел и слышал все происходящее.
В момент апофеоза гнусного представления Котька собрался уходить и внезапно встал. Я же не успел подняться и остался стоять перед ним на четвереньках. Машетта захохотала. Я вскочил и бросился на нее с кулаками. Она увернулась и прыгнула в шкаф, запершись изнутри. А Котька ушел, вежливо попрощавшись. Тогда я начал колотить по шкафу и кричать, как дед Каширин: "Эх, вы-и-и-и!" Машетта страшно хохотала, а Дзанни преспокойно играл на рояле элегический вальс, и за это его хотелось убить...
А ночью пришли гости, вернее, гость, Шишляев - мой ужасный наперсник. Я дул во флейту, и она выла совсем страшно, дико. "Восхитительно!" восклицал Дзанни. "О, йес, очень!" - мямлил Шишляев, с подобострастием глядя на него. Я дунул так, - что закололо в ушах. "Нет, вы узнаете? спросил Дзанни. - Это Моцарт, ария Папагено". - "Точно", - кивнул Шишляев. Я снова дунул. "Впрочем, нет, это скорее Глюк", - сказал Дзанни. "Натуральный он", - выкатив глаза, поддакнул Шишляев. "А может, это "Наш паровоз, вперед лети"?" - предположил Дзанни. "О! Я то же самое хотел сказать!" - обрадовался Шишляев.