этот тип, — в своих больших роговых очках, с рыжеватой курчавой головой, — кого-то он мучительно напоминал.
— А в Одессе вы давно?
— Девять лет.
— Где работаете?
— В Морском техникуме. Преподаю французский язык. Факультативно, два раза в неделю. И еще работаю тренером шахматной команды школьников во Дворце пионеров.
— Ишь ты! — усмехнулся Ершов. — А в милицию вас когда в последний раз приводили?
— Двадцать пятого августа, товарищ начальник, в двенадцать часов дня! — браво отрапортовал старшина Сачков.
Он стоял, как каланча, одна рука по швам, а другой он придерживал ручку двери на тот случай, если задержанный задумает совершить побег.
— За что? — спросил Ершов.
— А он, товарищ начальник, на пляже в Аркадии подписи собирал… под письмом в горсовет, чтоб разрешили купаться голыми.
— А-а-а… — насмешливо протянул Ершов. — Слыхал! Это теперь, старшина, такая мода. Сперва голые люди жили на деревьях, потом — голые — спустились на землю, потом начали шкуры на себя натягивать… А теперь все назад — походят голые по земле, а там, глядишь, и на деревья залезут… — Он резко, всем телом повернулся к Таратуте: — Ну, а вам-то все это зачем?
Таратута вздохнул:
— Скучно.
«А мне, думаете, не скучно?!» — хотел было сказать Ершов, но удержался и только коротко посоветовал:
— Купите телевизор! Где вы живете?
— В гостинице «Дружба».
Лохматые брови Ершова удивленно полезли наверх: — Как так?
— А очень просто, — сказал Таратута, покачивая ногой. — Я жил на Александровской, в доме-башне. Когда полгода назад дом этот рухнул, то уцелевших жильцов горсовет, до предоставления им постоянной жилплощади, расселил по разным гостиницам… Мне досталась гостиница «Дружба».
— Та-а-а-к! — протянул Ершов.
Он сел наконец за свой стол, откинулся в неудобном скрипучем канцелярском кресле, помолчал, поглядел на Таратуту, вздохнул:
— И все-таки, хоть убейте, не понимаю я вас… Французский язык, шахматы, и вдруг — Лапидус! На кой он вам сдался? Кто он вам? Дядя?! Тетя?! Что за дурацкий повод для самоутверждения?! Ну, например, эти — как их называют — «инакомыслящие»… Я их, конечно, не одобряю, но у них есть хоть какие-то идеи, а у вас?
— А у меня тоже есть идеи! — с вызовом сказал Таратута.
— Нет у вас никаких идей!
— Нет, есть! В конце концов, могу я иметь свою точку зрения?
— Можете! — сказал Ершов и вдруг рассердился. — Вы можете иметь свою точку зрения, пожалуйста. А я моту вас за эту точку зрения посадить на пятнадцать суток! — Он слегка повысил голос. — И сдается мне, гражданин Таратута, что на сей раз я этой возможностью воспользуюсь!
Наступило молчание.
У старшины Сачкова от довольной усмешки растянуло рот до ушей.
Таратута, глядя в пол, негромко сказал:
— А я болен.
— Чем?
— Печень. Холецистит.
— Ладно! — подумав, сказал Ершов. — Завтра к часу дня придете в двадцать вторую поликлинику. На Пушкинской улице. Скажете в регистратуре, что это я вас прислал. Вас там обследуют, сделают все анализы, и если вы окажетесь здоровы… — Ершов не договорил, но по его тону нетрудно было догадаться, что если Таратута окажется здоровым, то никакой радости ему это не принесет.
— Хорошо. — Таратута встал, спросил: — Я свободен?
— Пока — да, — зловеще сказал Ершов.
Таратута неловко, боком поклонился и уже в дверях, которые перед ним с неохотой открыл старшина Сачков, обернулся, поглядел на Ершова:
— А как вы думаете, сколько дадут Лапидусу?
— Не знаю, — сухо сказал Ершов.
Таратута снова поклонился:
— До свиданья.
— До свиданья, — сказал Ершов.
Когда Таратута ушел, Ершов хмыкнул, потрогал зачем-то толстым коротким пальцем нос, покачал головой:
— Ну и тип! На кого-то он похож, а вот…
— Зря вы его отпустили, товарищ начальник! — с нескрываемой обидой в голосе проговорил старшина Сачков. — Никакой у него печени нет, врет он все! По нему пятнадцать суток давным-давно плачут! Почистил бы, милый друг, сортиры — живо бы позабыл…
Из-за полуоткрытой двери тоненький голосок секретарши прощебетал:
— Николай Петрович, снимите трубочку, из горисполкома!..
Ершов, поморщившись, придвинул к себе телефонный аппарат, снял трубку:
— Да?!
Густой бас на другом конце провода внушительно проговорил:
— Николай Петрович, привет! Сведения оказались верными… ну, насчет французов! Нам сейчас из Москвы звонили. Они у нас будут десятого числа. В твоем распоряжении, стало быть, остается неделя. Ты как думаешь — сумеешь управиться?
— Постараюсь! — хмуро сказал Ершов и, помолчав, на всякий случай спросил: — Все?
— Все, — сказал бас. — Привет!
Ершов шмякнул на рычаг трубку, как-то брезгливо, локтем, отпихнул в сторону телефон, поглядел на старшину Сачкова, вздохнул:
— Не было печали!
— Случилось что, товарищ начальник? — вежливо поинтересовался Сачков.
— Мэры французских городов к нам едут, будь они трижды неладны! — сказал Ершов и стукнул кулаком по столу. — Приезжают в Одессу десятого. Горисполком предлагает срочно, за одну неделю, почистить район от всяких не внушающих доверия граждан… — Он усмехнулся: — В старину, при царе-батюшке, это называлось проще и определеннее — от студентов, жидов и прочих интеллигентов…
Старшина Скачков, голубиная душа, задумчиво и серьезно проговорил:
— А вот как раз евреев, товарищ начальник, у нас в районе еще о-го-го!
Ершов коротко фыркнул, махнул рукой:
— Ладно, старшина, идите! Скажите там Вале, пусть напечатает объявление — завтра в девять утра совещание всех сотрудников!
— Слушаю-с, товарищ начальник!
Оставшись один, Ершов снова тяжело вздохнул, оттопырил губы, зажмурил глаза, потом резко раскрыл их, словно он надеялся увидеть не этот опостылевший ему и тоже как бы временный кабинет — с неизменным несгораемым шкафом, в котором не лежало ничего, кроме нескольких экземпляров самиздатовской статьи академика Сахарова «О прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», изъятой у не внушающих доверия граждан; с неизменным же, в углу, пыльным переходящим знаменем, полученным еще предшественником Ершова, взяточником Дроновым, за какие-то неведомые заслуги, и с двумя вовсе неизменными Ильичами — гипсовым бюстом вождя мирового пролетариата Владимира Ильича Ленина на специальной подставке и поясным портретом вождя мирового пролетариата Леонида Ильича Брежнева в золоченой раме на стене.
Ершов тяжело поднялся, походил, разминая затекшие плечи и руки, по кабинету, остановился, подмигнул вождю мирового пролетариата Леониду Ильичу Брежневу, насмешливо скривил губы:
— Привет! Ну, как дела? Как доктрина? Искал небось потихоньку это слово в энциклопедии — думал, верно, что болезнь какая-то?
И едва только Ершов произнес все это мысленно, как началась чертовщина. Вернее, не чертовщина, а известный медицине феномен под названием «раздвоение личности». Как правило, раздвоение это у Ершова происходило по ночам, после двух-трех глотков водки, и начиналось обычно с того, что Ершов — приставала и язва — принимался донимать Ершова железобетонного всевозможными и притом весьма неприятными вопросами и вопросиками. Но сегодня