Три тысячи шестьсот семьдесят семь раз мы насиловали дизеля во льдах. И теперь уж – в нормальной обстановке – следовало относиться к ним с сестринской нежностью. И потому ход начинаем сбавлять по десятку оборотов, а чтобы не приближаться к устью залива, отворачиваем мористее.
– Ложись на чистый норд, – говорю я Дмитрию Александровичу.
– Право помалу! Ложись на чистый норд! – говорит он Рублеву.
– Есть право помалу! Есть на чистый норд! – репетует Рублев.
Все нынче у нас четко и без шуточек.
Звонит Иван Андриянович. Как начали сбавлять обороты, так дед сразу и проснулся. Ведь он опытный морячина: если начали сбавлять обороты, значит, подходим к заливу и к месту приемки лоцманов, то есть втягиваемся в узкость, а в узкости старший механик должен сам быть в машине. Интересуется, почему я его не предупреждаю, что входим в узкость. Объясняю что и как, рекомендую отдохнуть еще минут сорок.
Сияние в черной пропасти небес перемещается к зениту, слабеет и меркнет.
– На румбе ноль!
– Так держать!
– Есть так держать!
Делать абсолютно нечего. Иду в радиорубку. Маркони – главный хранитель музыки: магнитофон, проигрыватель, пластинки и записи в его заведовании. Спрашиваю, есть ли на борту «Голубка» в исполнении Шульженко.
– Чего это вас на музыку потянуло?
– Сантименты. Молодость вспомнилась.
– К концу рейса всегда что-нибудь неподходящее вспоминается. «Голубка» есть. На обороте «Простая девчонка». Вы сами найдите. У меня сейчас Ленинград будет, а при сиянии проходимость аховая, будь они неладны, эти полярные штучки…
Нахожу на полке-стеллаже «Голубку» и ставлю на проигрыватель. Хорошо, что полный штиль и не качает. Сажусь на вращающееся кресло второго радиста и слушаю голос молодой Клавы Шульженко. Рядом пищит из приемника морзянка и стучит на машинке маркони. Он в наушниках – Шульженко ему не мешает. Да и громкость я сделал слабенькую.
По корме остров Кильдин. Апатиты, Петрозаводск, Ленинград, набережная Лейтенанта Шмидта. По носу Северный полюс.
Тарам-там-там… Тарам-там-там…
Когда из Гаваны милой отплыл я вдаль,
Лишь ты угадать сумела мою печаль…
Заря золотила ясных небес края,
И ты мне в слезах шепнула: «Любовь моя!»…
– Викторыч, дали «добро» на вход, – это Саныч докладывает.
– Ложись прямо на остров Торос.
– Есть.
Поворот в Кольский залив в миле от островка Торос.
Приемка лоцмана у Тюва-губы.
Лоцман оказывается старым знакомым и однокашником Саныча. Обычный для однокашников обмен информацией: "Севка утонул в Находке… Держиморда деканом в мореходке у рыбников… Ваньку с третьего этажа выкинули… Вася Пуп в капитаны быстро вышел, на Южную Америку работал, сейчас на этаж ниже смайнали – погорел на чем-то… Про старушку анекдот знаете? Ну, как она со второй полки в вагоне упала? Упала и крестится. У нее спрашивают: «Бабуля, ты чего это сверзилась?» – «Тарзан, голубки, говорит, мне приснился. Совсем как живой, и требует: подвинься, мол, с тобой лягу… Вот я и подвинулась…»
В пять утра 14 сентября отдали якорь в трех кабельтовых от Анны-корги на рейде Мурманска.
Слабый рассвет.
Все. Круг замкнулся.
Приехали.
Спиро Хетович, рассматривая близкий берег в бинокль: «А вот в тридцать девятом здесь у Апатитового причала пыли было по колено, но деревья росли…» И под самый занавес – мне: «Отдайте, пожалуйста, электрочайник, он за мной числится…»
– 1 -
16 мая 1978 года. 02.00. Время местное.
Широта 59°51,1 северная.
Порт Ленинград. Причал на Петроградской стороне. Какой-то остров в дельте Невы. Я живу здесь, но названия острова не знаю.
И вот швартуюсь к причалу безымянного острова, то есть ставлю точку в рукописи этой книги. Я швартуюсь с отдачей обоих якорей и подаю на береговые кнехты все судовые концы: здесь предстоит задержаться надолго. Я делаю работу по швартовке в полном одиночестве, ибо экипаж судна " Вчерашние заботы " сегодня уже далеко.
Из приемника – ночной концерт по заявкам рабочих с трассы БАМа. Они решили открыть рабочее движение поездов на Чару в этом году.
Концерт «ночной» только для меня. Для строителей восточной части БАМа и горняков Наминги он утренний. И вся передача называется «С добрым утром!». И песню поют с таким же названием.
Скоро два с половиной года, как я не был в море. Много льдов натаяло и опять намерзло на трассе Северного морского пути за это время.
Грустная штука ночная музыка, даже если она веселая.
«Эх, – думаю я, слушая ночной концерт, – эх, услышать бы сейчас, как чухает дизель, когда выйдешь на крыло, дав полный ход; услышать, как он набирает обороты и судно начинает подрагивать, а дизель ведет себя будто собака, пробежавшая километр или страдающая одышкой, и высовывает язык дыма, и часто-часто дышит… Услышать бы все это еще разок, Викторыч…»
Я думаю о себе, как вы видите, слишком по-хемингуэевски.
Возможно, потому, что заканчиваю одинокое дело.
«Писательство – одинокое дело», – сказал Хемингуэй. И еще написал в письме другу: «Больше всего он любил осень… Желтые листья на тополях… Листья, несущиеся по горным рекам со сверкающей на солнце форелью… А теперь он навеки слился с этим».
Слова из письма превратились в эпитафию – выбиты на постаменте бюста Хемингуэя в штате Айдахо в местечке Кетчем, возле тропинки, по которой он любил гулять семнадцать лет назад.
Быть может, я еще так по-хемингуэевски думаю потому, что узнал о его смерти в день выхода из диких пространств северного Забайкалья после командировки вдоль пятьдесят пятой параллели семнадцать лет назад. Сколь все-таки огромна жизнь, и сколько в нее вмещается…
И еще думаю, что смесь дневника с вымыслом – взрывчатая и опасная, как гремучий газ. Ведь, честно говоря, я в этой книге первый раз, пожалуй, и кое-что плохое, неопрятное о флоте писал. И вдруг кто признает себя в старпоме Арнольде Тимофеевиче Федорове, или в драйвере Фомичеве, или в шаловливом гидрографе? Но и не того боюсь, что кто-то, себя угадавший, мне в подворотне шею намылит, а того, что в пароходствах заинтересуются, начнут прототипов искать. И вполне невинным, незнакомым даже мне людям жизнь испорчу, карьеру поломаю, ибо нарушаю многие табу. Есть, например, каноническая заповедь: про покойников или хорошее, или ничего. Но кое-кто из моих героев уже покойники!
Или есть заповедь: про живых капитанов говорить и писать только как про покойников – опять или хорошее, или ничего. Вероятно, такая традиция сложилась в связи с тем, чтобы не подрывать авторитета всех бывших, сущих и будущих капитанов; все капитаны априори мудры, толковы, смелы, добродетельны. И тут морской писатель попадает в адский круг: про живого капитана нельзя ничего плохого, потому что он живой; а когда он помрет, то про него нельзя ничего плохого, потому что он покойник, – в таком аду сам бес копыто сломит!
Или возьмем вопрос терминологии. Сколько в этой рукописи друзья наподчеркивали спецморских терминов! А ведь, как я уже объяснял, в наш недоверчивый век автору приходится тянуть в книгу, завоевывая ваше доверие, не только терминологию, даты, подлинную географию и время событий, но и подлинный, натуральный документ – и за хвост его тянуть, и за уши. Ведь скажи я сейчас громогласно: "Дорогие товарищи читатели! Ничего-то из здесь написанного на деле не существует: ни Фомы Фомича, ни Ивана Андрияновича, ни Стасика (он, кстати, уже старшего лейтенанта получил), ни Арнольда Тимофеевича, ни Сони, ни «Державино» (из последнего реестра «Позиции судов» в газете «Моряк Балтики» мне известно, что судно сейчас следует из порта Гавр в порт Бильбао) – всего этого в природе нет, не было и не будет, ибо все выдумано. И "Я" – выдуман. И прототипов даже нет – потому не ищите их нигде, кроме как в самих себе", – ведь скажи я так, скажи, что обманули вас, дорогой читатель, где удачнее обманули, где послабже, – обидно как-то, не правда ли?
Мне-то точно обидно.
Потому рудименты автобиографичности в книге и наличествуют.
Должен заметить, что сочинение себе эпитафии (а ведь автобиография весьма ей родственна) – дело тоже достаточно невеселое. Вроде как наблюдаешь за своими бренными останками, опускающимися в люк крематория. И хотя автобиография входит в книгу лишь отдельными элементиками, и хотя я глубоко усвоил законы логики о качественной разнице совокупности и элементов, но и сам ловлю себя на особенном отношении к тем элементам, которые касаются именно меня одного. То есть к ним я пристрастен. И понять того товарища или гражданина, который, узнав вдруг себя в стивидоре Хрунжем, захочет поговорить со мной в подворотне, я вполне смогу…
Еще я думаю, слушая передачу «С добрым утром!» в два часа ночи на Петроградской стороне на шестом этаже спящего городского дома, о том, что для пишущего человека народная мудрость: «Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается» – вовсе даже и не верна. Всего два месяца потребовалось нам на «Державино», чтобы сделать порученное дело в Арктике. И два года, чтобы доплыть до точки еще лишь в черновике книги.