Елена Арсеньева
Лживая инокиня
(Марья Нагая — инокиня Марфа)
Июньским днем 1605 года по дороге к Троицкому монастырю мчала великолепная карета, запряженная шестеркой коней. День был прекрасный: солнечный, жаркий, но притом ветреный, свежий. И женщина, одетая в монашеское платье из дорогого, тонкого сукна, не могла оторваться от окна, потому что не могла отделаться от мысли: всю эту поющую, звенящую, шелестящую листьями, цветущую, зеленеющую красоту нарочно выставили обочь дороги — для нее, для услаждения ее взора, для увеселения ее сердца, давно отвыкшего радоваться. И все это сделал он — тот, кто прислал за ней великолепную карету, чтобы увезти, наконец-то увезти из постылого глухого монастыря. Тот, кто велел сопровождать ее почтительному, молодому, красивому всаднику по имени князь Михаил Скопин-Шуйский. Тот, в угождение кому готовят ей ночлег в лучших домах попутных городов, не знают, куда посадить, чем угостить…
Он — это царь.
Он — сын?..
Мечты, которые только и помогали ей выжить, продержаться в течение этих тягостных, страшных лет — сначала в Угличе, под неусыпным наблюдением соглядатаев подлого, коварного Бориски Годунова, потом в монастыре, затерянном среди лесов, — эти лихорадочные, казавшиеся несбыточными мечты готовы сделаться явью. Для этого нужно только одно. Красивый, лукавый и непреклонный князь Скопин-Шуйский намекнул, нет, прямо высказал: нужно, чтобы она, инокини Марфа, бывшая царица Марья Нагая, последняя жена грозного государя Ивана Васильевича, признала своим сыном Дмитрием какого-то совершенно неведомого ей человека, назвавшегося этим именем.
Нужно солгать принародно…
Нет, почему — солгать? А вдруг это правда? Вдруг свершилось то чудо, о котором ей столько раз неумолчно твердил брат Афанасий, состоявший в тайной переписке с хитроумным Богданом Бельским? Слабым своим женским разумением она не знала, верить, не верить… А что оставалось делать, как не склониться пред судьбой, которая сначала даровала ей сына, а после отняла?
Отняла, чтобы вернуть! Вернуть и сына, и почести всенародные, и привольную жизнь, мягкую постель, сладкий кус. Распрямить согбенные плечи, заставить вновь заблестеть угасший было взор и смягчить в улыбке скорбные уста…
Или она мало страдала? Разве не имеет теперь права на ложь… тем более если и сама не уверена, правду скажет или нет?
С каждым днем, с каждым часом пути приближалась Москва. Приближалась встреча с сыном… О господи! Она и сама скоро поверит, что неведомый царь Дмитрий — истинно ее сын!
…Переночевали в Троице. Опасаясь потревожить сон государевой матушки, в монастыре все угомонились чуть ли не засветло, и тишина воцарилась поистине священная. А между тем инокиня Марфа не спала. В келье, отведенной ей и больше напоминающей боярскую палату, она бессонно смотрела в темный проем окна, за которым медленно струилась звездная ночь, и думала лишь об одном: возможно ли, чтобы свершилось наяву чудо? Чудо спасения ее сына?
— Матушка-царица, — заглянула в комнату нянька Арина Жданова. — Изволь выйти к царевичу.
.Мысли Марьи Федоровны, сидевшей у окна за пяльцами, витали далеко-далеко от Углича, поэтому она от неожиданности вздрогнула и вонзила иголку под ноготь.
— Чего тебе? — сердито обернулась к няньке. Но тут же увидела, что глаза Арины полны слез, и схватилась за сердце: — Господи! Что с царевичем?.. Неужто опять на скотный двор побежал?
— Туда, государыня! — часто закивала Арина, которая по-прежнему обращалась к Марье Федоровне с тем титулом, которого она не носила вот уже семь лет — с тех пор, как овдовела.
Марья Федоровна отложила моточек жемчуга, воткнула иглу в вышивание и, как могла споро (бегать царице, даром что бывшей, все-таки невместно!), начала спускаться по лестнице терема.
К счастью, ее брат Афанасий Нагой успел на скотный двор раньше. Сойдя с крыльца, Марья Федоровна с облегчением увидела, что Афанасий ведет царевича, крепко придерживая за плечо, а тот хоть и рвется, но напрасно.
— Что ж ты, чадо мое, опять за старое принялся? — начала выговаривать ему царица. — Уже не раз божился, что больше не станешь, а сам-то…
Дмитрий зыркнул на нее исподлобья голубыми глазами и хмуро отворотился, принялся носком сапожка чертить какие-то разводы в белом песочке, которым были посыпаны дорожки во дворе.
Ну и нрав у этого мальчишки! Недобрый нрав! Хлебом не корми — дай пробраться на скотный двор, когда там скотину, быков или баранов, режут. А уж когда начнут на кухне головы цыплятам сворачивать, у него аж руки дрожат от нетерпения. Оттолкнет повара, сам вцепится в птицу…
— Известно: яблочко от яблоньки… — судачила прислуга. — Чай, его сын, его кровиночка!
Марья Федоровна, до которой доходили эти разговоры, знала: прислуга думала, что жестокосердие свое царевич унаследовал от отца, царя Ивана Васильевича. А значит, остается только терпеть его мстительность и жестокость, склонность к внезапному буйству, свойственные истинному сыну Грозного. Однажды зимой велел слепить двенадцать снеговиков, нарек их именами приближенных царя Федора Ивановича, своего старшего брата, и с криком: «Вот что вам всем будет, когда я стану царствовать!» — принялся махать деревянной саблей, напрочь снося снеговикам головы. Ох какая ярость горела в эти минуты в его глазах!
Марья Федоровна подступиться и окоротить царевича боялась. Послала Оську Волохова, сына мамки царевича, Василисы, но Оська едва успел увернуться от удара саблей — пусть деревянной, но переломить нос или челюсть набок своротить ею можно было запросто. Да уж, разойдясь, он делался поистине безумным — как-то раз сильно оцарапал мать, укусил за палец Василису Волохову, да как — до крови!..
Ох как тошно стало Марье Федоровне, когда она увидела этот прокушенный палец, когда утирала свою оцарапанную щеку! «Когда это кончится? — думала тоскливо. — Когда, о господи?»
Ответа не было. Она плакала и металась, боясь всего — настоящего и грядущего. В невзгодах людей часто утешают воспоминания. Однако светлых воспоминаний в ее жизни было раз-два — и обчелся. А уж после того дня, как Богдан Вельский, ближний человек царя Ивана Васильевича, однажды явился в дом своих знакомцев Нагих и, словно невзначай, обмолвился, что государь задумал сызнова жениться…
…Жарким сентябрьским днем 1580 года по всей дороге от Москвы до Александровой слободы стояла пыль столбом. Шли пешие, кони тащили богатые повозки. Иван Васильевич Грозный решил сыграть свою седьмую свадьбу именно в слободе. Множество народу было звано на торжество.
Внезапно по дороге, вздымая пыль, с криками промчались верховые в нарядных терликах[1], в собольих, несмотря на жару, «шапках, увенчанных пышными перьями. Махали во все стороны нагайками, не разбирая родовитости или бедности. Народ раздался по обочинам, никто не роптал на полученные удары: знали — это расчищали дорогу для царской невесты, Марьи Нагой. И вот уже со страшной быстротой понеслась мощная тройка серых в яблоках коней, впряженных в легкую крытую коляску, сверкающую при закатном солнце, словно она была сделана из чистого золота.