Ну-с, вот и она, «малютка Оленька»! Не заставила себя ждать! Явилась на арену жизни, словно сойдя со страниц «Бала». Явилась, сделалась счастливой супругой счастливого супруга… Однако «Нина» и не подумала травиться с горя! Ей было откровенно не до того: нужно было кружить головы мужчинам. Весть о свадьбе Боратынского заставила Аграфену Федоровну лишь вздернуть брови:
– Женился? Кто? Ах, Боратынский? Да что вы говорите?! А знаете, во французской лавке на Кузнецком появился такой бархат… лиловый… Ну просто цвет траура французских королей! Как вы думаете, милочка, будет ли он мне к лицу? Не станет ли бледнить? Или придется прикупить румян?
И Боратынский вместе с его «малюткой Оленькой» (вернее, Настенькой, но какая, в сущности, разница?) оказался погребен где-то между аршинами бархата «цвета траура французских королей» и обсуждением цены на новые румяна.
Предсказанный сюжет остался на бумаге, жизнь взяла свое.
А кстати, о сюжете… Так ли уж счастлив был «счастливый супруг»? Вот мнение его друзей-приятелей на сей счет.
Ехидное – Софьи Дельвиг (вдова поэта А. Дельвига и будущая жена брата Боратынского – Сергея), которая пишет своей подруге А. Карелиной: «Боратынский пишет нам, что он женится; его невеста – барышня 23 лет, дурная собою и сентиментальная, но в общем очень добрая особа, до безумия влюбленная в Евгения, которому нет ничего легче, как вскружить голову, что друзья девицы Энгельгардт и не преминули сделать, чтобы ускорить этот брак».
Предположим, что женщины априори пристрастны… Но вот гневное письмо Льва Сергеевича Пушкина, обращенное к их общему с Боратынским приятелю – Соболевскому: «Все это время я проклинал тебя, Москву, московских, судьбу и Боратынского. Нужно было вам, олухам и сводникам, женить его! Чем вы обрадовались? Для того, чтобы заняться сватовством, весьма похвальным препровождением времени, вы ни за грош погубили порядочного человека! Боратынский в течение трех лет был тридцать раз на шаг от женитьбы; тридцать раз она ему не удавалась; en tait il plus malheureux?,[6] Он ни минуты, никогда не жил без любви, и, отлюбивши женщину, она ему становилась противна. Я все это говорю в доказательство непостоянного характера Боратынского, которого молодость не должна была быть обречена семейственною жизнью. Ты скажешь, что он счастлив. Верю, mais attendon la fin[7] говорит басня, а тяжело заплатить целым веком скуки и отвращения, много, за год благополучия. Боратынского вечно преследовала мысль, что жениться ему необходимо; но кто же из порядочных верил ему? Не говоря об характере Боратынского, спрашиваю тебя, обстоятельства допускали его до такой глупости? Какую он выбрал себе дорогу? Как хочет себя устроить? Я не разумею под этим денежных его обстоятельств: он может быть Шереметевым, но должен на чем-нибудь утвердиться. Для поэзии он умер: его род, т. е. эротический, не к лицу мужу, а теперь из издаваемого собрания своих сочинений он выкидывает лучшие пьесы,[8] по этой самой причине, а исключить Боратынского из области поэзии – это шутка Эрострата[9] тебе подобает слава сия – радуйся. Что ж ему остается? быть помещиком, и в этом случае нужно было очень подождать вступать в брак. Да черт возьми, дело или безделье (но не безделка) сделано, и говорить нечего. Довольно трех страниц, которыми морю тебя. Я этим заставил тебя искупить грех твоего сводничества».
Вот унылое мнение всегдашнего острослова Петра Вяземского, высказанное в письме к А.С. Пушкину: «Что ты давно ничего не печатаешь? А „Цыгане“? А продолжение Евгения?[10] Ты знаешь, что твой Евгений захотел продолжиться и женится на соседке моей Энгельгардт, девушке любезной, умной и доброй, но не элегической по наружности…»
И под занавес – приговор самого Александра Сергеевича в ответном послании к Вяземскому: «Правда ли, что Боратынский женится? Боюсь за его ум. Законная – род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит… Брак холостит душу».
Как всегда, лучше Пушкина не скажешь. И до чего милы эти пять черточек, обозначающие словечко, принадлежащее к инвективной лексике… Как выразились бы мы, насмешливые потомки, no comments!
По большому счету, Пушкин оказался прав. На какое-то время Боратынский с головой ушел в «шапку с ушами» и писал друзьям вот этакие полусонные послания: «Я живу потихоньку, как следует женатому человеку, и очень рад, что променял беспокойные сны страстей на тихий сон тихого счастия. Из действующего лица я сделался зрителем и, укрытый от ненастья в моем углу, иногда посматриваю, какова погода в свете».
Однако даже самые сильнодействующие лекарства бывают бессильны против смертельной болезни. Даже брак с девицею «не элегической наружности»! Иначе почему Боратынский вдруг, в судорожном порыве откровенности, начал писать всепонимающему Путяте: «До сих пор еще эта женщина преследует мое воображение, я люблю ее и желал бы видеть ее счастливою».
А потом он взял да и доказал, что ошибался, ох, ошибался Лев Сергеевич Пушкин, заявивший, что Боратынский умер для поэзии! Он по-прежнему пишет и подтверждает эротический род своей поэзии, потому что самые лучшие, самые трогательные стихи его – по-прежнему о любви. Собственно, это не столько стихи, сколько крики отчаяния, обращенные к той женщине, которую он и презирал, и одновременно мучительно желал (итак, «шапка с ушами» оказалась несостоятельна для человека, удостоенного изощренного распутства Закревской и отравленного им на веки вечные!), но которая отныне была для него дважды недоступна: как чужая жена – для чужого мужа.
Нет, обманула вас молва:
По-прежнему дышу я вами,
И надо мной свои права
Вы не утратили с годами.
Другим курил я фимиам,
Но вас носил в святыне сердца;
Молился новым красотам,
Но с беспокойством староверца.
Но уж если и в былые времена Аграфену Федоровну мало волновали и сам Боратынский, и его пиесы, то теперь она вообще не удостоила вниманием этих строк. Что ей какой-то Боратынский! Для нее теперь писал влюбленные стихи сам Пушкин!
Да, «солнце русской поэзии» упоенно ласкало «медную Венеру» своими лучами и всем прочим, имеющимся в наличии.
1828 год выдался для Александра Сергеевича не слишком-то радостным. Он обратился к Бенкендорфу с просьбой отпустить его в Париж и исхлопотать на это разрешение у императора. Разрешения Пушкин не получил, а вместо вояжа на Запад забрезжила угроза отправки «прямо, прямо на восток» – в очередную ссылку, ибо до властей дошло «дело» об озорной, не сказать – пакостной, «Гаврилиаде».
«С самого отъезда из Петербурга не имею о тебе понятия, – писал ему Вяземский 26 июля 1828 года, – слышу только от Карамзиных жалобы на тебя, что ты пропал для них без вести, а несется один гул, что ты играешь не на живот, а на смерть. Правда ли? Ах! голубчик, как тебе не совестно».