– Не забывайте о том, – говорил он, – что я прожил среди этих людей тринадцать лет. Возможно, что война на континенте не заставит их особенно воодушевиться, но, если возникнет угроза их собственным берегам, они будут стоять твердо. Не рассчитывайте на скорую победу, мне кажется, что, если Бонапарт планирует вторжение, он может крупно просчитаться.
Следующие месяцы показали, что брат был прав. Огромная армия, сосредоточенная в Булони, напрасно ожидала случая, чтобы переправиться через Ла-Манш, а когда на смену лету пришла осень, надежда на победу улетучилась, так же как и наши собственные надежды.
Однажды вечером, в один из особенно ненастных дней февраля тысяча восемьсот четвертого года, Робер, который снова жил у нас в Ге-де-Лоне, признался мне, что Бонапарт, по его мнению, не отважится на вторжение, даже когда наступит весна.
– Слишком велики шансы, что он потерпит поражение на море, – говорил брат. – Я считаю, что мы должны настроиться на то, что война с Англией примет затяжной характер, независимо от того, какие победы Бонапарт будет одерживать в других местах. Это означает, как я понимаю, что мне следует перестать думать о Мари-Франсуазе и о детях. Я для них умер и должен примириться с тем, что для меня они тоже не существуют.
Робер говорил без всякой горечи, однако достаточно решительно, и я поняла, что он уже давно вынашивает эту мысль.
– Ну что же, пусть будет так, но только если ты действительно так думаешь, а не просто хочешь успокоить свою совесть. Дети твои живы, они находятся в Лондоне и растут, так же как растут Пьер-Франсуа. Альфонс-Сиприен и Зоэ, как растут ребятишки Пьера в Сен-Кристофе. Примирись с мыслью о том, что они живы, но ты ничем не можешь им помочь. Тебе будет легче смотреть правде в глаза, если у тебя хватит на это мужества.
– Дело тут не в мужестве, – возразил Робер. – Я хочу сказать, что они умерли для меня эмоционально. Это очень странно, но я даже не могу мысленно представить себе их лица. Они для меня словно тени. Когда я думаю о Луизе, которая всегда была моей любимицей, вместо ее лица мне видится личико Белль-де-Нюи. Может быть, потому, что они одного возраста.
Этого я никак не могла понять. Я-то знала, что если бы мне пришлось расстаться с моими детьми, неважно на какой долгий срок, я всегда бы видела их лица, слышала их голоса, и чем дальше, тем отчетливее. Мне стало казаться, что тягостная встреча с Жаком, словно шок, поразила сознание Робера и в результате у него что-то произошло с памятью. А может быть, ему было просто удобнее забыть то, что причиняет ему беспокойство? Я сомневаюсь, что мысли о Жаке сильно тревожили его в Лондоне, а решение назвать второго мальчика Жаком было продиктовано скорее упрямством, желанием утвердиться в своем новом, фантастическом существовании. В то же время я не могла не отметить, что к моим детям и к детям Пьера он относился с искренней любовью. Несмотря на разницу в возрасте, ему ничего не стоило завоевать их ответную любовь – у него был такой веселый, добродушный, открытый характер, и я не раз замечала, что мои сыновья, когда у них возникали трудности с уроками – не решалась задачка или попадалось особенно трудное правило, – бежали охотнее к нему, чем к собственному отцу. Ведь именно Робер учил меня когда-то латыни в те далекие времена в Шен-Бидо, еще до того как я вышла замуж, а в Лондоне, в последние годы его пребывания там, он помогал аббату Каррону учить эмигрантских детишек в организованной тем школе.
– Ты неправильно выбрал профессию, зря загубил свой талант, работая гравировщиком, – сказала я ему однажды, когда увидела, что он сидит с учебником латыни, а по обе стороны от него – мои сыновья. – Тебе нужно было стать учителем в школе.
Он засмеялся и отложил книгу в сторону.
– В Лондоне мне очень нравилось учить детей, тем более что за это платили. А сейчас это помогает убить время, отвлечься от неприятных мыслей. Согласись, что дело того стоит.
Робер опять говорил спокойно, без горечи, но я знала, что, хотя он и рад нашему обществу и ему нравится жить в нашем доме, в душе его все равно ощущается пустота. Год тому назад он в своем воображении строил планы совместной жизни с Жаком. Теперь же, когда это не получилось, ему приходилось думать о том, чем заполнить свои дни. Моему брату было пятьдесят четыре года. Наследство, которое он получил от матушки, оставалось нетронутым. Нужно было за что-то уцепиться, найти смысл дальнейшей жизни.
«По первому твоему слову, – писал ему Пьер, – я готов принять участие в любом начинании, которое ты можешь мне предложить, с одним только исключением. Стекольное дело нам с тобой заказано. Во-первых, у нас нет необходимых средств. А во-вторых, хотя парижские кредиторы тебя забыли, тем не менее как только твое имя снова возникнет в знакомых кругах, они тут же на тебя набросятся. Здесь, в Турени, тебя никто не знает. Господин Бюссон л'Эне вместе с его влиятельными друзьями остались в далеком прошлом».
В начале мая Пьер сообщил мне, что получил письмо от Жака, который написал ему, что его бабушка, мадам Фиат, умерла, оставив наследство, причитающееся ему по завещанию. Дед его, старик Фиат, тоже хворает, и Жак пишет, что после его смерти он получит дом и все остальное имущество.
– Иными словами, – заметил Робер, – Жак теперь знает, что он самостоятельный человек и ни от кого не зависит. Он может продать дом и вложить деньги в какое-нибудь предприятие, а капитал не трогать, пока не выйдет из военной службы.
– Что означает, – продолжила я его мысль, – ему уже никогда не потребуется твоя помощь. Когда вы виделись в последний раз, ты не был в этом уверен. А теперь знаешь наверняка.
– Он, конечно, ничего не стал бы просить прямо у меня, – сказал Робер, – но мог бы обратиться к Пьеру. А теперь я лишился даже этой надежды.
Только после того, как мы получили известие о том, что полк Жака отправляют в Тулон для несения службы в Средиземноморье и что он будет там находиться не менее двух лет, Робер наконец решил, что он собирается делать с полученным наследством.
Он попросил Пьера приехать в Ге-де-Лоне на семейный совет, и когда мы собрались там втроем – Франсуа предпочел не участвовать в нашем совещании, а у Эдме было слишком много дел с ее якобинскими друзьями в Вандоме, и она не смогла приехать, – он рассказал нам, в чем состоит его предложение.
– Я хочу посвятить свою жизнь – по крайней мере, то, что от нее осталось, – малым и беззащитным, – сказал он. – Я хочу попытаться делать, конечно, в более скромных размерах, то, что делал в Лондоне аббат Каррон. Он устроил у себя нечто вроде приюта, отыскивал в эмигрантской колонии бедных сирот, мальчиков и девочек, поил их, кормил и одевал, а кроме того, давал им какое-то образование. Вполне возможно, что сейчас он это делает для моих собственных детей. Во всяком случае, я хочу заняться этим здесь.