Кейт тронула меня за руку.
– Эмми, пойдешь с нами в гостиницу? Услышав ее слова, Джон Лангли обернулся. Перед тем как обратиться к Кейт, он поправил на голове шляпу.
– Благодарю вас, мадам. Но мисс Эмма является членом моей семьи и поэтому ее место в моем доме.
Так я переехала жить в дом Лангли прямо босиком и в ночной рубашке.
Адам вернулся на следующий день после пожара и попал прямо на похороны Тома.
Когда до меня дошло известие о том, что «Эмма Лангли» причалила в бухте Хобсона, я отправилась вовсе не туда, а на Лангли-Лейн. Интуиция не подвела меня – Адам был уже там и стоял посреди захламленного двора, глядя, как люди разбирают мусор после пожара. Не веря своим глазам, он смотрел на то место, где еще недавно был наш дом, на черную обугленную стену магазина Лангли, возвышающуюся рядом. Несмотря на все старания Адама, домик наш все равно оставался шатким – в нем не было ни крепких опор, ни широких балок, таких, какие составляли основу здания конюшни. Поэтому он сгорел почти дотла. То, что от него осталось, казалось мне жалкой кучкой пепла, которая будет развеяна первым же сильным ветром.
Я подняла черную вуаль, спускавшуюся с полей моей шляпы.
– Все кончено, Адам, – сказала я, – нам не удалось ничего спасти.
Вместо ответа он наклонился и поднял с земли обугленный кусок дерева.
– Посмотри сюда, – сказал он, – посмотри вот на это – я даже не могу теперь сказать, что это было. Может, что-то из того, что я сделал сам. Может быть, полка, или обломок стула, или половица. Как ты думаешь, что это?
Он держал передо мной бесформенный кусок древесины.
– Не знаю, – ответила я.
Для меня в этих обуглившихся вещах таилась горькая потеря всего, что связывало нас с Адамом. Здесь было то, что он с гордостью делал своими руками и даже, как мне казалось иногда, с любовью. Этот дом был нашей надеждой и опорой, нашей пристанью, где нереальное становилось осязаемым и земным все эти долгие годы. Теперь все было кончено, и ничего взамен я не ждала.
Он бросил доску в кучу обугленного мусора.
– Ну что ж, конец так конец.
Взяв меня за руку, он повернулся, собираясь идти. Я опустила на лицо вуаль.
– Мы идем в дом Лангли, – сказала я. – Джон Лангли ждет нас.
– Жить в доме Лангли? – Он уронил мою руку.
– Да, я там уже со вчерашнего дня.
Я заметила, как сразу напряглось его лицо, а во взгляде появилось то самое непробиваемое выражение, от которого я готова была сойти с ума. Сейчас по его глазам невозможно было прочесть ничего, хотя внутри него могла происходить целая буря.
– Давай не пойдем туда, – сказал он, – лучше найдем какой-нибудь отель.
– Отель? Но мы нужны там! Меня ждут дети!
Он пожал плечами.
– Ну, если так, пошли.
И я вдруг поняла, какую совершила ошибку.
Процессия была длинная, больше мили: так и должны были, наверное, выглядеть похороны члена семьи Лангли. Катафалк везла шестерка черных лошадей с султанами, что само по себе было редкостью в колонии. Уж не знаю, где Джон Лангли достал этих лошадей, но они там были – прекрасные, с атласными боками, блестящими под ярким солнцем, и такие же черные, как венок на дверях дома Лангли. Джон Лангли, Роза и Элизабет ехали в экипаже, следующем за катафалком. Мы с Адамом следовали за ними; тот факт, что мы тоже носили фамилию Лангли, имел теперь особое значение.
После похорон, согласно обычаю, в дом потянулись гости, чтобы отдать дань ритуалу пяти соболезнований. В гостиной были опущены шторы, и там мы выслушивали негромкие скорбные слова тех, кто приходил почтить память Тома. Кажется, у нас перебывало пол-Мельбурна – кто-то говорил все от чистого сердца, а кто-то явился просто из любопытства. Но Джон Лангли зорко следил, чтобы были соблюдены все формальности. Ни один венок, ни одно скорбное письмо не осталось без внимания, а ведь они приходили со всех концов страны, из всех колоний, из Нового Южного Уэльса, с Земли Ван-Дьемена, из Южной Австралии и даже из колонии Суонривер. И на каждое письмо полагался ответ, каждому гостю был оказан прием.
Один раз, когда все сидели за столом в столовой и снова раздался стук в парадную дверь, я увидела, что Роза в изнеможении закрыла глаза ладонью. После этого прозвучал ее протестующий голос:
– Я больше не могу! Я не буду!
– Вы должны! – сказал Джон Лангли. – Это ваш долг как вдовы моего сына.
Темнота, царившая в доме в первую неделю после похорон Тома, казалось, проникала во все уголки души. Мы бродили по комнатам в ненавистных мне черных платьях, как заключенные в тюрьме, где вместо решеток – опущенные шторы. Сбежать отсюда не представлялось возможным, так же как и освободиться от общества друг друга. А эти наспех накрытые, суетливые трапезы, проходящие в гробовом молчании! Даже они были праздником по сравнению с долгими пустыми перерывами, проведенными в ожидании следующей еды. А еще более долгие вечера, однообразие которых нарушалось лишь хрустом газеты в руках Джона Лангли! Чтобы быть подальше друг от друга, мы рано ложились спать, а потом долго не могли уснуть и лежали, разметавшись на кроватях и страдая от духоты теплых летних ночей. Элизабет большую часть времени проводила в хозяйственной комнате, но тем не менее я то и дело натыкалась на ее противную чопорную спину, обтянутую черным платьем, – то на лестнице, то в нижнем этаже. Кажется, она считала, что мое присутствие в доме представляет угрозу ее собственной позиции, поэтому говорила со мной лишь по долгу вежливости, а скорее не говорила вообще. Она уже не носила опаловую брошку Розы.
Чтобы как-то занять если не голову, то хотя бы руки, я вышивала. Для Розы же ничего подходящего не нашлось. Играть на пианино и петь она не могла, потому что в доме был траур, кроме того, не было ни выездов, ни приемов, а из гостей были только те, кто приходил выразить свое соболезнование.
Роза чаще, чем следовало, не выходила к гостям, ссылаясь на недомогание, и под любыми предлогами старалась свалить свои обязанности на меня.
– Так нельзя, – говорила я ей, – ты слишком много отсутствуешь… этим ты выдаешь себя. Ты ведь хозяйка этого дома.
Она делала вид, что не понимает меня.
– У этого дома нет хозяйки. Только хозяин.
Мы страшно завидовали Адаму, который каждый день мог свободно уходить и приходить. Напялив свою фуражку, он выбирался из дома на белый свет и шел сначала по Коллинз-стрит, а затем ехал на поезде в бухту Хобсона, где стояла «Эмма Лангли». Через неделю «Эмма» должна была снова отчалить, на этот раз в дальнее путешествие к берегам Англии с грузом шерсти на борту, предназначенным для йоркширских фабрик. Сейчас как раз шла погрузка, и Адам должен был все время присутствовать на корабле, чтобы наблюдать за ней. Он уходил из дома задолго до завтрака и возвращался только к обеду. Представляю, какое облегчение он испытывал каждый раз, когда за ним захлопывалась дверь этого дома. Он имел возможность посещать свой мир, состоящий из одних кораблей, в котором не было места для женщин, черных платьев и приглушенных голосов. Туда он сбегал от слез, всегда сопровождающих людское горе, да что там говорить – само горе казалось ему утомительным.