Места эти действительно волновали и радовали взор, и Санников время от времени принимался либо зарисовывать их, делая карандашные наброски, либо подробнейшим образом описывал в своем дневнике, с которым никогда не расставался.
— Что это вы делаете? — как-то спросил его Ван Хельсинг, и Санников уловил в голосе голландца серьезную озабоченность.
— Веду путевые заметки, — удивился его вопросу Санников, вспомнивший, однако, что никогда не видел, чтобы Ван Хельсинг вел какие-то записи. Боже, да ведь и Соня уже давно не бралась за кисть! — вдруг подумалось тогда Санникову.
— Вы настолько не полагаетесь на свою память? — поддел его голландец.
— У меня хорошая память, но дневник — вернее, — парировал Павел Васильевич.
— Никогда не передоверяйте свою память бумаге, — тихо, но со значением сказал Ван Хельсинг. — Однажды она станет значить больше вас самого, и еще неизвестно, что окажется ценнее — жизнь человека или его дневник.
Отнести слова голландца к шутливым Санникову не позволила интонация, которую он уловил в голосе Ван Хельсинга, но предположить, что вскоре они станут пророческими, не мог: на другой день после этого разговора Санников возвращался вечером в коляске от голландца, как вдруг что-то маленькое (кошка или собака) бросилось через дорогу — лошадь тотчас же испуганно вздыбилась. Возчик стал было ее укрощать, но лошадь спуталась ногами и рухнула на передние колени, едва не перевернув коляску. Возница чертыхнулся и спрыгнул, чтобы помочь своей кормилице, и в этот момент кто-то из-за поднятого верха коляски вскочил на сиденье рядом с Санниковым. Получив неожиданный и сильный удар в бок, Санников упал, а человек, обрушившийся на него, быстро пошарив у Санникова за пазухой, нашел во внутреннем кармане сюртука его дневник. Но Павел Васильевич уже пришел в себя и что было силы вцепился в кожаную тетрадь, пытаясь вырвать ее из рук похитителя. Однако в ответ он получил еще один удар, на сей раз лишивший его сознания. Пришел в себя Павел Васильевич от холода воды, что плеснул ему в лицо возчик. Он тоже потирал на затылке шишку — неизвестный, которого возчик не успел разглядеть, напал и на него, когда, заслышав в коляске шум борьбы, бросился к своему пассажиру на выручку. Но, конечно, ничего толкового возчик рассказать не мог — так что из всех доказательств нападения у Санникова остался синяк на лице да вырванные из украденного неизвестным дневника фрагменты записей. Полицмейстер, узнав о том, что при нападении похищен дневник, над рассказом Санникова только посмеялся, высказав предположение, что грабитель, наверное, из беглых — два дня назад как раз из острога пришло предупреждение, — принял кожаный переплет дневника за бумажник. Полицмейстер пообещал в случае обнаружения беглецов внимательно осмотреть их вещи — глядишь, тетрадка и отыщется.
Ван Хельсинг же, узнав об этом случае, не стал вдаваться в затеянные Санниковым рассуждения на тему, кому могли понадобиться его путевые заметки, и велел Павлу Васильевичу немедленно уезжать и Соню взять с собой. Соня, делавшая при этом Санникову холодные припарки к синяку, решительно сказала: никуда я не поеду, я остаюсь с тобой, а дальше — будь, что будет. Последний раз Санников видел их на следующий день, когда они опять отправились до рассвета за образцами растений в горы.
— Последний раз? — вздрогнула Анна. — Когда это случилось?
— Несколько месяцев назад, — кивнул Санников. — Я пытался их искать, мне помогали в том и полиция, и казаки, но Соня и голландец, как сквозь землю провалились. И тогда я решил пройти по их следам, восстановив обычный маршрут голландца по памяти и по обрывкам записей, оставшихся от похищенного дневника, которые я надежно спрятал за подкладкой сюртука.
— Но как вы оказались в больнице? — растерялась Анна.
— Я не знаю, — смущенно развел руками Санников. — Помню только, что очнулся уже в палате и увидел склонившееся над собою чудное, милое, простое женское лицо.
Это была сестра милосердия Авдотья Щербатова. Уже позднее, когда, проявив к нему сострадание, Авдотья забрала Санникова к себе, он узнал, что молодая женщина вдовствует третий год. Ее отец был артельщиком и погиб при сплаве леса, а мать она и не помнила, потому как та умерла, когда Авдотья была еще маленькой. Муж был намного старше Авдотьи и происходил из ссыльных поселенцев — дворянин, лишенный титула и всех сословных привилегий за участие в декабрьском бунте двадцать пятого года против государя-императора, когда был еще совсем юным поручиком. Николай Петрович Щербатов, князь, потомственный дворянин, долгое время сидел в остроге в Сибири, но после знаменитого путешествия цесаревича Александра Николаевича по России, когда тот, познакомившись с «декабристами», счел необходимым просить отца о послаблении для них, и, желая поддержать благородный порыв наследника, Николай согласился смягчить для некоторых условия наказания. Так Щербатов в числе других был переведен в губернию поближе, откуда ему легче стало сообщаться с родственниками, не отвернувшимися от него, — Щербатов был в семье единственным сыном. С Авдотьей Щербатов познакомился там же, в больнице, где устроен был служить регистратором, и вскоре они обвенчались, как положено, но прожили вместе недолго — годы, проведенные в кандалах в сибирских рудниках, сделали свое разрушительное дело. Правда, Николай Петрович успел все же увидеть и поднять на ноги сына, нареченного в честь него Николенькой, но тому едва исполнилось восемь, как супруг Авдотьи скончался. Родственники князя написали Авдотье с просьбой отправить к ним мальчика — младшая сестра поручика была бездетной и хотела Николеньку усыновить, чтобы вместе с ним продолжился княжеский род. Но Авдотья убоялась навсегда потерять сына, хотя ей и обещано было место подле мальчика в имении. Однако Санников, услышав от самой Авдотьи эту историю, принялся ее уговаривать — занимаясь с Николенькой уроками по вечерам, он обнаружил у мальчика отменные способности к точным наукам и считал, что было бы несправедливым лишать мальчика возможности стать образованным человеком, быть может, известным ученым. Авдотья от таких разговоров поначалу плакала, но потом все же отписала родственникам мужа и теперь ждала ответа с их стороны. А пока выхаживала Санникова и все чаще замечала за собой, что иной раз при нем смущается и краснеет: то ей покажется, что платок с головы сбился, то привидится, что манеры у нее не господские. В общем, все свидетельства ее симпатии к Санникову были налицо, но Павел Васильевич не торопился свою хозяйку разочаровывать. Потому как и сам впервые с тех пор, как полгода назад от безнадежности чувств плакал над портретом Сонечки — самой же ею ему и подаренной собственноручно нарисованной эмалью камеей, — Санников вновь испытал возвышенное стремление и романтический всплеск чувств…