По-настоящему он занят только собой! Часто он рассматривает себя в зеркало и, надавив указательными пальцами на брови, изо всех сил оттягивает кожу на лбу. Изумившись этому жесту, довольно болезненному, оттого что он часто повторяется, я спрашиваю Марселя, что это значит. «Даю отдохнуть эпидермису под глазами», – с самым серьёзным видом отвечает Марсель. Он подводит глаза синим карандашом; он отваживается на слишком красивые запонки с бирюзой. Уф! В сорок лет он будет отвратителен…
Несмотря на то, что между нами произошло, он без смущения повторяет мне свои секреты и делает это из бессознательного хвастовства или же усугубляющегося душевного расстройства. Вчера он весь день томился у нас – грациозный, тонкий, лихорадочно возбуждённый.
– Вы производите впечатление человека измученного, Марсель.
– Так оно и есть!
Между нами принят агрессивный тон. Это игра, не больше.
– Как всегда, из-за Шарли?
– О, пожалуйста!.. Молодой женщине приличествует не знать или хотя бы забывать о некоторой путанице в мыслях… вы ведь именно так это называете: «путаница»?
– Да, чёрт возьми, так говорят: «путаница»… я бы не осмелилась прибавить «в мыслях».
– Премного вам благодарен. Но, между нами говоря, Шарли не имеет отношения к моему утомлению, этим он похвастаться не может. Шарли! Нерешительный, непостоянный…
– Неужели?
– Можете мне поверить. Я его знаю лучше, чем вы.
– И слава Богу.
– Да, в сущности, он трус.
– А с виду не скажешь.
– Мы подружились давно… Я эту дружбу не отрицаю, просто рву отношения, чему предшествовал весьма нечистоплотный инцидент.
– Как?! Красавец Шарли?.. Замешан в денежных махинациях?
– Того хуже! Он забыл у меня блокнот, а в нём – письма от женщин!
С каким злобным отвращением он выплюнул это обвинение! Я смотрю на него, глубоко задумавшись. Это сбившийся с пути несчастный мальчик, почти не отвечающий за свои действия, но он прав. Надо только поставить себя (!) на его место.
Как уже было сказано, всё в моей жизни случается внезапно: радости, огорчения, незначительные события. Это отнюдь не означает, что я специализируюсь на из ряда вон выходящих происшествиях; не будем считать моего замужества… Но время протекает для меня, как для большой стрелки некоторых уличных часов: на пятьдесят девять секунд она замирает и вдруг безо всякого перехода перепрыгивает на следующую минуту так порывисто, словно у неё нарушена координация движений. Минуты набрасываются на неё без жалости, как и на меня… Я не говорю, что это всегда и непременно неприятно, однако…
Вот мой последний порыв: я отправляюсь в гости к папе, Мели, Фаншетте и Лимасону. Этот последний – неотразимый полосатый красавец – блудит с собственной матерью и возвращает нас к чёрным дням в истории Атридов.[3] В остальное время он ходит из угла в угол, нахальный и раздражённый, мня из себя льва. К нему не перешла ни одна из добродетелей его любезной беленькой мамочки.
Мели устремляется мне навстречу, подхватив снизу рукой свою левую грудь, словно Карл Великий[4] – державу…
– Наконец-то! А я уж собиралась тебе написать!.. Если бы ты знала! Здесь всё предано огню и мечу… Слушай, а ты ничего в этой шляпке…
– Погоди-ка! Что за огонь и меч? Почему? Может, Лимасон опрокинул свою… плевательницу?
Оскорбившись моей иронией, Мели удаляется:
– Ах так? Спроси у отца, сама увидишь. Заинтригованная, я без стука вхожу к папе; он оборачивается на шум, и моему взгляду открывается огромный ящик, в который он укладывает книги. На его красивом небритом лице появляется непередаваемое выражение: наигранный гнев, неловкость, детское смущение.
– Это ты, старая кляча?
– Похоже на то. Чем это ты занимаешься, папа?
– Я… разбираю бумаги.
– Какая странная у тебя папка для бумаг! А я ведь знаю этот ящик… Он ещё из Монтиньи, да?
Папа смирился. Он застёгивает редингот на животе, не спеша садится и скрещивает руки на груди.
– Да, ящик этот приехал из Монтиньи и туда же возвращается! Это понятно?
– Отнюдь нет.
Он смотрит мне прямо в лицо, его мохнатые брови почти закрывают глаза; он понижает голос и берется за связку:
– Я бегу отсюда!
Я отлично всё поняла. Я давно чувствовала приближение этого беспричинного бегства. Зачем он приезжал в Париж? Почему теперь уезжает? Я задумываюсь. Папа – это сила Природы; он – служитель неведомой Судьбы. Сам того не зная, он сюда приехал, чтобы я могла встретиться с Рено; теперь он уходит, исполнив миссию безответственного отца…
Я промолчала, и этот страшный человек успокаивается.
– Понимаешь, с меня хватит! Я ломаю глаза в этой конуре; я имею дело с прохвостами, халтурщиками, лентяями. Стоит мне шевельнуть пальцем, как я упираюсь в стену; крылья моего разума рвутся, соприкасаясь с всеобщей безграмотностью… Проклятое стадо паршивых свиней! Я возвращаюсь в прежнюю свою халупу! Ты приедешь ко мне в гости с бродягой, за которого ты вышла замуж?
(Ох уж этот Рено! Он покорил даже папу, который редко его видит, но говорит о нём не иначе как в своей особенной ласково-ворчливой манере.)
– Разумеется, приеду.
– Но сначала… я должен сказать тебе что-то очень важное: что делать с кошкой? Она ко мне привязалась, эта животина…
– Кошка?..
(Это верно, кошка!.. Он её очень любит. Кстати, Мели будет там, а доверить заботу о Фаншетте лакею Рено и его кухарке я бы не смогла… Дорогая моя, девочка моя, меня согревает теперь по ночам другое существо, не ты… И я решаюсь.)
– Забирай её с собой! Потом посмотрим; возможно, позднее я возьму её к себе…
(Главное – я знаю, что под предлогом дочернего долга я смогу снова увидеть дом, полный воспоминаний; и он будет таким, каким я его оставила; это моя дорогая Школа… В глубине души я благословляю отцовский «исход».)
– Возьми с собой и мою комнату, папа. Я буду в ней ночевать, когда мы к тебе приедем.
(Один-единственный неловкий жест – и оплот Малакологии обрушивает на меня своё презрение.)
– Фу! И тебе будет не совестно жить под моей неосквернённой крышей со своим мужем, как поступаете все вы, грязные животные! Что для вас животворящая чистота?!
Как я люблю его, когда он вот такой! Я его целую и ухожу, а он тем временем запихивает свои сокровища в огромный ящик и весело напевает народную песенку, от которой сам в восторге:
Вы, конечно, понимаете без слов:
В его копилке она нашла свой улов;
Вы понимаете меня:
Не бывает дыма без огня!
Вот он, гимн Животворящей Чистоте!
– Решено, дорогая: я возобновляю свой приёмный день.
Я узнаю от Рено эту важную новость в нашей туалетной комнате, пока раздеваюсь. Мы провели вечер у мамаши Барман и для разнообразия присутствовали при ссоре между этой милой толстушкой и шумным грубияном, разделившим её судьбу. Она ему говорит: «Вы заурядны!» Он возражает: «Вы всех дурачите своими литературными потугами!» Оба правы. Он воет, она щебечет. Заседание продолжается. Когда его запас ругательств иссякает, он швыряет салфетку, выходит из-за стола и отступает в свою комнату. Все вздыхают и чувствуют себя свободнее, ужинают с удовольствием, а во время десерта хозяйка посылает горничную Евгению улестить (посредством каких таинственных приёмов?) толстяка, который в конце концов снова спускается к столу, усмирённый, но никогда не извиняющийся. Тем временем Гревей, изысканный академик, который до смерти боится ссор, осуждает свою прославленную подругу, обхаживает её мужа и берёт ещё сыру.