— Клянусь, она тебя непременно пожрет, если ты сию же минуту не объяснишься! — с ужасающим хладнокровием процедил Реджинальд, и змеечарователь обреченно закатил глаза: мол, чему быть, того не миновать.
— Извольте выслушать, о сагибы! — сказал он задушевно. — Мой талисман — поистине волшебный. Он спасает не только от змеиных укусов. Ежели кого-то цапнет бешеная собака, стоит только положить камень в стакан с водой и оставить на ночь, а на другой день дать больному выпить эту воду, как он выздоровеет…
Но мой талисман очень боязлив. Его надобно держать непременно в сухом месте, следует остерегаться оставлять его поблизости от мертвого тела, беречь от солнечного и лунного затмения — иначе он потеряет силу.
— Камень! — нетерпеливо сказал Реджинальд, протягивая руку, однако индус спрятал сжатый кулак за спину и печально покачал головой:
— В руках белого сагиба камень станет совершенно бесполезным.
— То есть как?! — возмущенно воскликнул Василий, а Реджинальд значительно прижмурился.
— Стало быть, все-таки шарлатанство! — сказал он с явным облегчением, и лицо его мгновенно приняло привычное скучающее выражение..
Змеечарователь стоял понурясь. Мальчишка глядел с обидою. Даже кобры, чудилось, имели теперь вовсе не грозный, а как бы пристыженный вид: не вставали на хвосты, не раздували капюшоны, не сновали туда-сюда жалом.
— Эх вы, дуры! — укоризненно сказал Василий по-русски. — Чего, спрашивается, пыжились? Шуму-то, шуму навели!..
И, даже не оглянувшись на змеечарователя с его пристыженными подружками, он вскочил на коня и направил его вслед за важно восседавшим верхом Реджинальдом, имеющим вид pater'a familiae [10], наконец-то оторвавшего своего несмышленого отпрыска от пагубного увлечения.
Впрочем, на «отеческом» лице вскоре вновь появилась дружеская улыбка, сопроводившая слова:
— Ну, вот мы и приехали.
И в эту минуту из-за высоких ворот, затейливо вырезанных из красного дерева, донесся женский крик, полный такого ужаса, что по спине Василия пробежал ледяной ветер.
Откуда ни возьмись, точно сквозь стену прошла, перед всадниками возникла невысокая согбенная фигурка. И без того встревоженные кони вздыбились, когда она вдруг кинулась чуть ли не под копыта, издавая сдавленные, мучительные стоны и заламывая руки так отчаянно и горестно, что молодые люди мгновенно спешились и кинулись поднимать женщину, обуреваемые одним лишь желанием: немедленно помочь этому жалкому существу.
Однако стоило им взглянуть на женщину внимательнее, как оба обмерли, хором издав проклятие.
Она была избита до того, что смуглое, медное лицо выглядело одним сплошным кровавым синяком. Кровавая пена пузырилась во рту там, где чернели ямы выбитых зубов. У корней ее всклокоченных волос виднелись кровавые ссадины. «За волосы таскали, выдирали, — подумал Василий, жалостливо морщась. — А на руках что — кандалы, что ли, были? Преступница небось?»
Мутный взор полубесчувственной женщины между тем прояснился, но лицо ее не сделалось спокойнее.
Напротив — она издала еще один стон и захрипела (очевидно, голос был до того сорван криком, что громче говорить она не могла);
— Не убивайте! О, не убивайте меня, белые сагибы!
Я не сделала ничего, клянусь великим Вишну! Я ни в чем не виновата! Не убивайте меня!
Василий и Реджинальд переглянулись. На них еще никто никогда не смотрел как на людоедов, и они словно бы удостоверились этой переглядкою, что лицо сотоварища не возымело в себе ничего нечеловеческого.
Но оба враз без труда смекнули, что не выражение, а цвет их лиц приводит бедняжку в исступление страха, и Василий быстро спросил:
— За что тебя так?
Уловив неприкрытое сочувствие в его голосе, женщина залилась слезами и протянула руки с кровавыми рубцами на запястьях, а потом, обезумев, вздернула изодранное сари, открыв такие же следы на щиколотках:
— Я рабыня… я рабыня в этом доме! — И она простерла трясущуюся руку к стене, окружающей тот самый дом, куда направлялись друзья. Тут же стало ясно, что она выскочила не сквозь стену, а через маленькую, чуть ли не вровень с землею, калиточку, причем куст жасмина, прикрывавший этот ход, еще хранил на себе клочки ее окровавленного одеяния.
Василий только головой покачал, а Реджинальду изменила его обычная сдержанность.
— Рабыня? — вскричал он в ужасе. — Ты рабыня мистера Питера? Да нет, не может быть! Ты, должно быть, хотела сказать — служанка?
Женщина закрыла лицо руками, и все тело ее затряслось от тяжелых рыданий. Это был ответ — яснее не скажешь, и Реджинальд даже побагровел от возмущения:
— Тьфу! Кто бы мог подумать, что мистер Питер…
— Хозяин-сагиб груб, жесток, у него тяжелые кулаки, — пробормотала шепелявя избитая женщина, и кровавая слюна потекла по ее подбородку, — но он только бил меня. А мэм-сагиб, молодая мэм-сагиб — она истинная Кали: кровавая, черная, жестокая! Это сама Смерть!
Имя ее должно быть Смерть!
Лицо Реджинальда внезапно обесцветилось.
— Что ты говоришь? — воскликнул он почти грубо. — Какая еще мэм-сагиб? Мисс Барбара? Чепуха! Чепуха!
Женщина обреченно свесила руки и, точно ноги ее больше не держали, опустилась в пыль.
— Мэм-сагиб Барбара… — пробормотала она помертвелыми губами. — Ей не нравилось, что у меня волосы гуще и длиннее, чем у нее, и она хотела вырвать их.
Реджинальд схватился за голову так порывисто, что шляпа слетела. Василий покосился на друга, подумав, что леди Агата, конечно, должна быть очень благодарна сегодняшнему утру. Акции ее, похоже, взлетели нынче на недосягаемую высоту, потому что мисс Барбара в образе кровожадной рабовладелицы не имела права даже на сотую, даже на тысячную долю Реджинальдова сердца.
Василию все происходящее казалось, конечно, отвратительным, однако вовсе не чудовищным. Интересно, что сделалось бы с Реджинальдом, узнай он, что и его любимчик Кузька, и Кузькина мать (родная, а не метафорическая), и отец, и деды с бабками, и жена с малыми детьми, а также еще тысяч десять народу — все они были рабами его лучшего друга Василия Аверинцева?
Сиречь его крепостными душами. А предки их принадлежали его предкам, и этак велось с тех пор, как вошел в силу некогда захудалый древний боярский род Аверинцевых. Впрочем, неведомо, как этим самым предкам, но Василию бессмысленная, торжествующая жестокость господина была совершенно чужда. Драли, конечно, мужиков по его воле в холодной, а то на конюшне, чего греха таить, — однако драли за дело; за недоимки, или леность, или потраву господского поля, сведение барского леса… не часто драли, мог сказать Василий, положа руку на сердце! Он не распродавал за долги крестьянские семьи, не менял детей на борзых щенков, не тешился с пригожими невестами прежде их законных мужей, хотя, если видел к себе добрую охоту, никогда не оставлял вниманием бойкую молодицу или девку. От Аверинцевых крепостные не ударялись в бега, поэтому среди некоторых своих соседей Василий слыл чуть ли не вольнодумцем. О нет, сия французская губительная зараза, впоследствии принесшая России столько бед, счастливо обошла его, не пристала, как ко многим русским молодым офицерам, в заграничном походе, и лишь природное человеколюбие, а вовсе не политические воззрения, делало Василия тем, кем он был и слыл: добродушным и справедливым барином. К жестокости мужской он относился с молчаливым осуждением, ну а жестокость женская… Конечно, она не заставляла его волосы вставать дыбом, подобно рыжим кудрям Реджинальда, однако внушала естественное отвращение. И, С брезгливой усмешкой вспомнив дифирамбы приятеля этой Барбаре (лебединая шея, глаза будто озера), Василий подумал, что не зря индийцы считают длинные шеи у женщин признакам неверности и неустойчивости характера, а голубые глаза — дурными, кошачьими, в точности как у сиамских кошек! Правда, Реджинальд говорил, будто у Барбары серые глаза. Ну что же, очень возможно, что серые глаза — свидетельство кровожадности и безрассудной свирепости… Не зря ему так не нравилось ее имя. Замашки у нее совершенно дикарские, правда что варварские. Сам Бушуев, надо думать, тоже хорош. Вот жалость, что надобно идти в дом к этаким недобрым людям, вдобавок просить у них денег! Не лучше ли воспользоваться, в самом-то деле, тощим, но честным кошельком Реджинальда, а уплатить долги уже по возвращении в Россию?