– А как же… как же мы-то с вами, Машенька? То, что было задумано… ведь не только…
Он передернулся, слушая собственные беспомощные речи. Маша отвернулась. Уйдет сейчас, понял он, и – а, к черту все! – крепко взял ее за руку:
– Нет уж, выслушайте.
Машенька дернула руку, но настоять на своем не хватило таки твердости; не глядя на него, она быстро вздохнула.
– Я знаю, что выхожу полный подлец! Перед всеми, Машенька, пусть – перед всеми… кроме вас! То, что у нас с вами… с тобой было, это… Да я только теперь по-настоящему жить начал! Понял, что могу – без вранья, и что-то делать, что-то получается! Там, на прииске… людям в глаза… и ты, Машенька… – он торопился и никак не мог сказать того, что хотел. Слова, обычно такие послушные, разбегались, ни следа не оставляя от его знаменитого красноречия. Он подумал со злостью: ничего не выходит! – и вдруг увидел, что Машенька смотрит на него.
Нет, это был совсем не прежний ее влюбленный взгляд. Прозрачная стенка оставалась. Но, может быть, потому лишь, что он очень того хотел, ему показалось, что стенка эта сделалась тоньше.
– Я не прошу отвечать сейчас. Просто – намекни… дай мне надежду. Вот такую маленькую. Тогда я буду ждать и даже не напомню, пока сама не решишь.
– Надежду, – повторила Машенька слегка растерянно. Хотела сказать еще что-то, но, поколебавшись, промолчала. Шагнула к двери, и тут уж он не стал ее удерживать.
Надежда была ему оставлена – он это понял. Слушая, как затихают в коридоре легкие неровные шаги, тихо пробормотал:
– Вера, Надежда, Любовь. И мать их Софья. Ах, Софи, Софи…
Нет, он вовсе не сожалел о том, что упустил петербургскую хрустальную девочку. Просто звучало – красиво. А обходиться без красивых фраз Серж Дубравин так и не научился.
Эпилог
В котором всем сестрам раздается по серьгам, а Софи Домогатская возращается в Петербург.
1884 г. от Р. Х., мая 12 числа, г. Егорьевск, Ишимского уезда, Тобольской губернии.
Здравствуй, милая моя подруга Элен!
Давно не писала тебе, в чем каюсь и извиняюсь несчетное число раз.
Жизнь не то, чтобы балует меня разнообразием и всякими захватывающими интересностями. Но мне, кажется, того нынче и не надо. Тебе, небось, трудно поверить, что это я пишу, Софи Домогатская, но тем не менее – так.
Живем мы спокойно, отходя понемногу от тех ужасов, которые случились на исходе зимы. Я по-прежнему учу самоедских детишек, но вскорости занятия на лето естественным порядком прервутся, и надобно мне будет искать другое дело. Развлечения же наши и досуг обычные для здешних мест. Пока лежал снег, мы с Надей и Варварой ходили в тайгу. Они научили меня сносно бегать на здешних, плетеных лыжах, которые не проваливаются даже при самом слабом насте.
И днем, и ночью лес удивительно хорош. Зимой он нем, а весной – наполнен таинственными для меня, но ясными для здешних жителей звуками. Валежины, пни и малые хвойные деревца, укрытые оплывшими снежными шапками, похожи на диковинных зверей. В сумерках они голубеют и начинают шевелиться – сверкать глазами, вилять хвостом, притопывать лапами и прочее. В такое время озорная Варвара любит остановиться и рассказывать всякие страшные сказки своего народа. В самом ужасном месте она ловко бросает шишкой или веткой в нужное место (глаз у нее самоедски-безошибочный) и на нас с Надей, засыпаясь за шиворот, с шумом падают тяжелые мокрые комья снега. Сказки я после записываю, как запомнила. Иногда Варвара мне диктует, но дома в тепле у нее такого куража, как в лесу, не бывает никогда. Надю она злит и иным, забавным и для меня способом. Сама Варвара почти неграмотна (хотя иногда мне кажется, что и тут она лукавит), но весьма близка с отцом, который любит читать вслух или рассказывать дочери о прочитанном. Любимым вечерним чтением Алеши, по словам Варвары, являются статьи господина Петропавловского-Коронина и его ссыльных коллег-единомышленников, в которых они то отрицают наличие у инородцев потенций к развитию, то сообщают, что они предрасположены к пьянству по изначальной примитивности устройства, то сетуют на недостаточное внимание властей к проблеме нравственного вырождения самоедов. Все эту галиматью Алеша прочитывает самым внимательнейшим образом, посасывая трубочку и посмеиваясь. Надя на рассказы Варвары шипит как закипающий чайник, но сделать ничего не может, кроме того лишь, чтобы попытаться зарыть рассказчицу в снег. Но тут я прихожу Варваре на помощь и, отойдя подальше, кричу, что червяки, толстые розовые земляные червяки – это самое то, чем следовало бы Ипполиту Михайловичу по чести заняться, а людей пусть бы оставил в покое… На две стороны Надя сражаться не может, и лишь глотает бессильные слезы…
К ночи над лесом восходит луна и случается изумительная вещь: на снегу появляются угольно-черные лунные тени. Зеленоватый свет скользит между стволов, а мы с Надей и Варварой сразу делаемся похожими на русалок. Совершенно колдовской мир, из которого не хочется уходить, но и оставаться в нем надолго как-то сладостно больно. “Ночь – время любви и сказок,” – так объяснила мои ощущения мудрая Варвара.
Когда дует влажный ветер и температура колеблется возле нуля, происходит иное. Повисшие на ветках капли к ночи замерзают в ледышки, ветер колеблет их, они стукаются друг об друга и над всем лесом плывет диковинный и очень тонкий хрустальный звон, от которого хочется плакать светлыми слезами. В такие минуты я всегда разговариваю с Эженом. Мне много надо сказать ему, и он всегда отвечает. Мне хорошо говорить с ним.
Не думай, что я сошла с ума, так было с самого начала, просто я не в силах была об этом писать. В каком-то смысле он теперь живет внутри меня. И папа тоже. Помню, я удивлялась, что никогда не откликается Дубравин, но нынче-то мне ясно – почему.
Смешно. Ты уж, наверное, поняла, что я описываю красоты природы лишь потому, что не решаюсь приступить к описанию людей и их чувств. Слишком близко еще то… И слишком неловко мое перо… События описывать относительно легко. Чувства, которые являются как бы последействием случившегося – куда труднее. Как говорил покойный Иван Парфенович: “я больше по делам…”
Гордеева схоронили на Егорьевском кладбище. Машенька и Петя собираются поставить там что-то вроде часовни и памятника и уже послали заказ в Екатеринбург, чем очень обидели местного мастера – отца Павки и Миньки.
Полиция провела расследование обстоятельств бунта и смерти Печиноги, Веселова (на этом настояли рабочие) и еще одного молодого человека – лавочника-самоеда, который скончался от полученных побоев. Всех свидетелей (и меня тоже) долго расспрашивали, а главных вызывали к исправнику и земскому. Николашу Полушкина так и не сумели сыскать. Кроме его побега, на него указывали побочный сын Гордеева Ванечка и предсмертная речь инженера Печиноги.