Поморщившись, Ефим сообщил, что оборванцев наняла окончательно обеспамятевшая от ревности графиня К., да и убивать Туманова им было не велено. Только покалечить.
Милый высший свет! Самим природным устройством, да и полученным воспитанием я принадлежу к нему. Как это приятно…
Поверив в его непричастность к убийству Лизы (Но кто же ее все-таки убил?!), я вполне спокойно выслушала Ефима. В то время я еще полагала, что действительно участвую во втором акте, который почти до мелочей повторяет первый. Если бы я только знала, что он задумал на самом деле! Но я не знала, и потому дальнейшая наша беседа носила характер если и не дружеский, то во всяком случае сдержанно-нейтральный, и я уж ловила себя на том, что опять поддаюсь обаянию его спокойной насмешливости и самоиронии. «А что, собственно, оставалось ему, выращенному на манер тепличного цветка, и внезапно оказавшемуся между жерновами амбиций двух сильных и жестких людей? Только ирония…» – так или приблизительно так размышляла я. Но вместе с тем некоторые колебания…
Элен! Дорогая! Я пишу тебе, и мертвые слова складываются в связные предложения, как в статье из «Нового Времени» или уж в казенном циркуляре. А внутри меня все мертво, мертво, мертво! Даже злые слезы, которые катятся теперь моим по щекам, касаются до меня не больше, чем дождь на деревянном лице волнует языческого алтайского идола. Мне наплевать на Евфимия Шталь и все его и его мамаши амбиции и планы. Мне наплевать на все. Я сижу на ступеньках крыльца, кинув между коленей бессильные руки и смотрю, как дрозды под дождем расклевывают недоспелые ягоды рябины. Трава на лугу полегла, как волосы утопленницы. Жемчужный круг солнца, проглянувший сквозь тучи, похож на жуткое око божества, порожденного совокупным кошмаром людской цивилизации. Собственный сплин, спроецированный на весь окружащий мир – что может быть жальче и ужаснее? Такое уже один раз случалось со мной, в Сибири, после всех потерь и разочарований. Но тогда я была еще слишком юной, и, как первобытный дикарь, полагала, что солнце и трава действительно меняют свой вид, попадая в полное соответствие с пустыней моей души.
Оля Камышева с Матреной приезжали меня отвлекать и утешать. По-настоящему отвлечь, как ты понимаешь, может, на их взгляд, только борьба за народное дело. Поэтому мне следует немедленно включиться в нее и позабыть все свои личные несчастья. Общественное выше личного, а когда победит революция, она вознаградит меня за все жертвы, принесенные на ее алтарь… Боюсь, что находясь в своем нынешнем состоянии, я была излишне откровенна с нашими девушками.
Я призналась им, что издавна боюсь промышленных рабочих и потому никак не смогу искренне бороться за их счастье. Все они кажутся мне лишь наполовину живыми и страшно некрасивыми. У них носы и щеки в каких-то дырках, перекошенные плечи, землистая кожа, сплющенные ногти, и такие грубые лица, как будто при изготовлении их не применяли никакого инструмента, кроме давно затупившегося топора. Их движения похожи на движения механизмов, к которым они приставлены. От их языка, сухого и колючего, у меня царапает в ушах. Распропагандированные Матреной, так называемые передовые рабочие говорят еще страшнее, как будто на их ужасный, неправильный, полузвериный язык надели пыльные канцелярские нарукавники. Я не верю, что эти люди, даже при всем их огромном желании, смогут построить из себя что-то большое и светлое. Прежде должно случиться что-то еще… Я скорее в крестьян поверю, как господин Коронин из Егорьевска и его товарищи. Крестьяне, даже самые замшелые, как-то с миром одно…
Оля сказала, что я отчасти права, и вот оттого-то и наступает ответственность высшего класса. Матрена, поморщившись на олины слова, сдержанно объяснила мне, что революцию может нынче делать только пролетариат и обязательно люди молодые. Отчего? Но где ж на крестьянство рассчитывать, ежели все люди из деревни зрелых лет родились при крепости и были либо рабами, либо господами и владельцами человеков. Вот она дружит с одним стряпчим. Он умен, в люди вышел, но… из крестьян. И вот он ей рассказывает: учил его мальчишкой читать помещик – человек благорасположенный и незлобивый, но со странностями великими. Собрал у себя в усадьбе школу для крестьянских ребятишек и заставлял их заучивать наизусть или переписывать параграфы масонской ложи, к которой сам принадлежал. Это как? Понятно, что большинству такая грамота в толк не шла, а помещик сердился, ругал учеников за тупость… Ясно же, что при таком начальном обращении здоровая натура получится не может…
Я ничего не возражала, а просто тупо, не отдавая себе отчета, качала головой. Вдруг у Матрены губы побелели и она, вскочив, крикнула что-то неразборчивое. Я удивилась, а Оля схватила ее за рукав и потащила на улицу – проветриться.
Потом уж они сидели на крыльце, а мне стало стыдно, и я хотела перед ними повиниться: люди столько ехали, чтоб меня поддержать, и предлагают мне, что сами знают, а я нос ворочу. Я вылезла в окно, тихонько, по-индейски обошла дом.
– Ненавижу ее! – сказала Матрена.
– Отчего? – Оля сидела поодаль, завернув ладони в подол и не касаясь подруги. Мне вдруг показалось, что Камышева ею брезгует. Рабочими – грязными, потными, вонючими – точно нет, там – идея, светлое будущее, а вот Матреной…
– Она нас с тобой и не слышит. Вся там… с ним…
– И что ж?
– Я… другие, подобные мне… я могу испытывать чувства столь же сильные, как они. Но никогда мои чувства не будут красивыми. Лишь стыдными и нелепыми…
Я не поняла сути этого высказывания. Оля, по-моему, тоже. Но Матрену жалко. У нее какая-то ужасная лиловая кофта с большими пуговицами, в которой одна полочка выше другой, и две затяжки на синей шерстяной юбке.
Я ушла в дом так же, как и пришла, через окно.
Можно было бы посмеяться, коли б не было так пусто в душе. С самого раннего детства под занавес любых своих трагедий и переживаний я вынуждена наблюдать и как-то принимать участие в страданиях и истериках своего братца Гриши. Как будто бы мироздание каждый раз напоминает мне, насколько мало, плоско и «неинтересно» чувствую я сама, насколько я холодна и рациональна даже в самые драматические моменты моей жизни. Ты ведь видела? Он влетел на площадь позже всех, словно маленький осенний смерчик, из тех, что кружат у крыльца пыль и опавшие листочки.