От одной мысли об этом глаза у нее сверкали. Ей не терпелось поскорее туда отправиться.
— Да, родители все время твердят, что, когда мы вырастем, то должны будем заниматься полезным делом.
— Ну и правильно!
— Но ведь это означает только одно: мы тоже станем археологами.
— Так ведь же это прекрасно.
Если Роума что-то заявляла, то всегда без капли сомнения. Впрочем, она вряд ли бы стала что-то утверждать, не будучи абсолютно уверенной в своей правоте.
Я совершенно другой человек. Мне ближе игра словами, чем раскопанными черепками. И часто мне бывало смешно то, что другим казалось чрезвычайно серьезным. Одним словом, в семье я была Белой вороной.
Детьми нас часто водили в Британский музей. При этом, нас убеждали, что там нам будет весело, однако давали ясно понять, в какое святилище мы имеем честь вступить.
Все, что я могу об этом вспомнить, это холодные каменные плиты под ногами, а перед носом — стекло витрин, в которых выставлено древнее оружие, керамика и украшения. Роуму все это совершенно зачаровывало, и, став взрослой, она любила носить грубые бусы из необработанной бирюзы или янтаря. Ее украшения выглядели так, будто их раскопали в какой-нибудь пещере. Наверное, именно поэтому они и нравились Роуме.
У меня со временем тоже появилось свое любимое дело. Сколько себя помню, меня всегда завораживали звуки. Я любила слушать звон капели, шумливые струи фонтана, цоканье лошадиных копыт, выкрики уличных торговцев, птичий щебет, внезапный лай собак, шелест ветвей в маленьком саду у нашего дома недалеко от Британского музея. Для меня музыка звучала даже в шлепанье капель из подтекающего крана. Уже в пять лет я могла подобрать мелодию на пианино и, взобравшись на высокое сиденье, часами перебирала по-детски пухлыми пальчиками клавиши в поисках нужных мне звуков. Няня только пожимала плечами, приговаривая: «Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало».
Мое увлечение музыкой в какой-то степени успокоило родителей. Конечно, это не археология, но вполне достойное занятие. И они постарались дать мне прекрасное музыкальное образование, и сейчас, признавая их усилия, я испытываю стыд за то, как впоследствии я распорядилась полученными знаниями.
Больше всего родителей радовала, конечно, Роума. Даже школьные каникулы она проводила с родителями на раскопках. Я оставалась под присмотром нашей экономки и занималась музыкой. Дела у меня шли успешно. Родители нанимали для меня лучших педагогов, хотя были не так уж хорошо обеспечены. Отец прилично зарабатывал, но немало средств тратил на свои экспедиции. Роума изучала археологию в университете, и родители часто говорили, что она сможет достичь гораздо большего, чем они, так как сочетает опыт полевых работ с научными знаниями.
Когда доводилось слышать, как они обсуждают свои дела, то их разговор звучал для меня полной бессмыслицей. Но я уже не чувствовала себя ущемленной, потому что тогда все уже говорили, что меня ждет большое будущее музыканта. Уроки музыки доставляли удовольствие и мне, и моим учителям, и теперь, когда я слышу чью-нибудь робкую ученическую игру, я вспоминаю то время, когда я начала открывать мир музыки и испытывать первое чувство удовлетворения и радость самоотдачи.
Я стала больше понимать своих родителей. Теперь мне было знакомо то, что испытывали они к своим находкам из бронзы и кремня. У меня самой наступила пора открытий. Я узнала Бетховена, Моцарта, Шопена.
Когда мне исполнилось восемнадцать, я поехала учиться в Париж. Роума уже занималась в университете, и, так как во время каникул она отправлялась на раскопки, мы почти не виделись. У нас установились с ней добрые дружеские отношения, хотя особенно близки мы с ней никогда не были. Слишком разные у нас были интересы.
В Париже я встретила Пьетро, человека неистового темперамента, наполовину француза, наполовину итальянца. Мы оба брали уроки у одного и того же маэстро, который жил в большом особняке на Рю де Риволи. Его ученики квартировались в этом же доме. Жена маэстро устроила для нас вроде пансиона, и мы смогли жить все вместе под одной крышей.
Какие это были счастливые дни! Мы гуляли по бульварам, сидели на открытых террасах кафе и говорили, говорили, говорили — только о будущем. Каждый из нас верил в свою особую судьбу и в то, что однажды обязательно добьется всемирной славы. Пьетро и я считались самыми одаренными учениками, и мы были преисполнены решимости достичь успеха.
Первое чувство, которое возникло между нами, было чувство соперничества, однако очень скоро мы оказались совершенно друг другом очарованы. Мы были молоды, Париж весной самое прекрасное место для влюбленных, и у меня было такое чувство, что до этого я по-настоящему и не жила. Истинная жизнь — это восторг и отчаяние, говорила я себе и в полной мере их испытывала. В то время мне было жаль всех, кто не учился музыке в Париже и кто не был влюблен в своего однокурсника.
Пьетро был музыкант от бога, до конца преданный своему призванию. Я знала, что он гораздо талантливее меня, и это делало его еще более для меня притягательным. Нас многое разнило. Я могла напускать на себя безразличие к своим успехам, в то время как это было совершенно не так, и я с досадой замечала, что Пьетро, с самого начала знавший, что я предана музыке так же, как и он, еще больше воодушевлялся, когда я притворялась равнодушной к своим занятиям. Пьетро относился к собственным успехам очень ревностно, я же могла казаться легкомысленной. Меня трудно было вывести из равновесия, для Пьетро же возбужденность была его обычным состоянием. Ему было совершенно непонятно, как мне удается надолго оставаться в безмятежном настроении, у него самого оно менялось ежечасно. Он мог просто ликовать от счастья, когда его охватывала вера в собственную гениальность, и тут же мог впасть в глубочайшее отчаяние от малейшего сомнения в своей исключительной одаренности. Подобно многим людям искусства он был жесток и неспособен справиться с приступами зависти. Когда меня хвалили, его это раздражало, и он искал любой повод, чтобы меня ранить, но если я терпела неудачу и нуждалась в поддержке, он умел утешить, как никто другой, в эти моменты трудно было бы найти человека более доброго и понимающего, чем он, и я любила его именно за это понимание и умение сочувствовать.
Если бы тогда я обладала такой же проницательностью, какой обладаю сейчас!
Нередко между нами возникали перебранки.
— Великий Франц Лист, да и только! — поддразнивала я его, когда он, воодушевленно играя одну из Венгерских рапсодий, в подражание маэстро откидывал назад свою львиную шевелюру.
— Зависть, Кэра, — это проклятие всех художников.