Как настоящий палач, я пробую орудие казни – щёлкаю ногтями больших пальцев.
– У вас есть носовой платок, Анни?
– Да, зачем вам?
– Вытирать кровь! Я совсем не хочу запачкать свою новенькую блузку за двадцать девять франков… Так где там у нас эта черноголовая язва? Ага, вижу. Бедное дитя, вы обратились ко мне слишком поздно… Болезнь зашла далеко…
Щёки Марселя в моих ладонях подрагивают от сдерживаемого смеха, от сладкой тревоги. У меня в руках, словно плод, нежное лицо с закрытыми глазами, прозрачной кожей… я уже когда-то держала вот так же осторожно юное лицо, такое же бархатистое, загадочное, с закрытыми глазами – чьё? Рези… Сравнение естественно – и неожиданно…
Анни склоняется над изящным замкнутым лицом, как над зеркалом.
– Не надо специально причинять ему боль, Клодина, – шепчет она опасливо.
– Не бойтесь, дурочка вы этакая! Что, слишком красив, чтобы попортить шкурку?
– О да! – признаёт она еле слышно, с почтением. – Смешно, но с закрытыми глазами он ещё красивее… Такое бывает только у очень юных мужчин… Те, что постарше, становятся озабоченными, когда спят… уходят от вас далеко-далеко…
Марсель отдал себя во власть моих рук, наших глаз. Он наслаждается нашим восхищением, прикосновением моих тёплых ладоней и ужасом ожидания страшной боли на виске, вот сейчас… Он не двигается, дышит слабо и учащённо, едва заметно подрагивают тонкие ноздри. Тень ресниц рисует на щеке серое крылышко осы… Анни не может наглядеться, она ещё никогда не видела так близко недостижимого Марселя, да ещё таким беззащитным, беспомощным… Она сравнивает его с самыми красивыми своими воспоминаниями и только качает головой… По её лицу ясно видно, что она страстно желает поцеловать его, и я невольно ищу столь же горячий отклик в чертах Марселя…
Улыбающиеся губы – они желанны, бархатные щёки с серебристым неуловимым отливом, молодые волосы – одна прядь шелковистым полуразвёрнутым веером раскидалась по лбу, глаза – я знаю, они синие, – под более прекрасными, чем взор, веками: так вот, значит, что я. словно полный кубок, держу в руках, вот от какой юной плоти умоляла судьбу уберечь меня Анни? Вот он, неведомый плод, который, по их утверждениям, вкуснее всех других… Вот что заставляет терять голову Анни – и ещё тысячи тысяч женщин. Вот что разоряет и ввергает в преисподнюю старых вакханок, согласных отказаться от чего угодно, только не от этого! «Юная плоть»! Эти два слова шуршат у меня в ушах, словно раздавили сочный цветок. Так вот что у меня в руках, над чем я склоняюсь со спокойным трезвым любопытством… Вот что везде и повсюду, что продаётся и покупается, что имеет значение для каждого… кроме меня.
Чуть побольше бы тебе любопытства, чуть поменьше любви, Клодина, и ты тоже стала бы добычей свежей всепожирающей плоти, ставшей наваждением для Анни! И ты тоже давала бы своему больному бреду преходящие имена: Марсель, Поль, этот, тот, малыш шофёр, грум из «Палас-отеля», ученик коллежа Станислава… Ты, конечно, можешь презирать невоздержанность Анни, поскольку самоё тебя ещё не мучит эта жажда… но лучше тебе над ней не смеяться: хорошо смеётся тот, кто смеётся последним.
– Ай! Уй-юй-юй… никогда ещё не было так больно! Кровь идёт, а?
– Да, зато всё прошло, выдавила.
– Точно? С корнем?
Очнувшийся Марсель прикладывает к виску платок, а я с задумчивой недоброй проницательностью смотрю, как он принимает из рук Анни зеркало, «чтобы посмотреть дырку», и с облегчением вздыхаю:
– Да, всё прошло.
Два часа. Время кофе, многополосных газет, крепкой сигареты, голубого дыма… В такие минуты человек чувствует себя вялым и снисходительным. Уходя из столовой, мы открыли там широкое окно и успели замёрзнуть: «Поднимается туман – вечером опять приморозит», успели разглядеть быстрый бег облаков, распластавшихся по небу подобно холодным синим крыльям, успели завистливо поругать Перонель, сидящую себе спокойно, словно ещё лето, на ледяном крыльце и созерцающую пейзаж – холод нипочём её плотной шубке… Посмотришь на неё – и кажется, на дворе всё ещё август… А мы возвращаемся к огню, к столу со свежими субботними журналами – их только-только вынули из картонных трубочек-упаковок, и страницы у них загибаются, как стружка. Жирные чёрные фотографии, а между ними втиснут, разрубленный на куски, придушенный – две строчки тут, три там, потом четыре полустроки, почти иероглифы, а конец над портретом госпожи Деларю-Мадрю – текст, к которому, право же, следовало бы относиться с большим почтением. Мои глаза поглощают забавную смесь из рассказов о тенорах, собаках, пловцах, поэтах-герцогинях, титулованных шофёрах, и я устаю от мысли, что где-то далеко столько народу занято такими изнурительными делами…
– Анни, вас захватывает информация типа: черепаха графини такой-то пришла третьей на каком-то ралли?.. А это как вам нравится: возобновлённый спектакль «Тангейзер» с Рюзиньолем в главной роли имел – заметьте, какой редкий эпитет, – «оглушительный» успех?
– Рюзиньоль? Покажите-ка…
Анни подходит, двигаясь стремительней, чем обычно, склоняется над моим плечом и надолго застывает, устремив взор на портрет тенора с пышной, как у снегиря, грудкой. Я вижу, как тихонько дрогнули её ресницы – может быть, самое красивое, что есть у Анни: длинные, пушистые, с загнутыми кончиками, чуть рыжеватые, они вырисовываются с особым изяществом, когда она поворачивается в профиль… Именно в них главное очарование Анни; когда они опускаются густым веером, то придают её лицу такое взволнованно-виноватое, ложно стыдливое выражение, что невольно тянет смутить её ещё больше…
– Рюзиньоль… – произносит она наконец. – До чего же он изменился!
– Вы знакомы?
Она покачивала головой, и стянутые в хвост першерона волосы метнулись с одного плеча на другое:
– Не слишком хорошо! Мы недолго… как это вы называете… недолго… были вместе в тот год, когда он получил первую премию.
– Вы с ним… спали?
– Спали… нет, пожалуй, это громко сказано. У него даже раздвижного дивана не было: стол, стулья и вольтеровское кресло.
– А кровать?
– Да ну! Кровать! Где угодно, только не у него на кровати, Клодина! Пожалуй, самым удобным всё же было кресло… Поэтому правильнее всё же было бы сказать, что мы с Рюзиньолем… сидели…
Она естественно и мило улыбнулась. Честное слово, как о наряде для первого бала рассказывает, зато я чувствую себя несколько скованно и, чтобы скрыть это, принимаюсь листать пахнущий клеем женский журнал…
– Ясно, небольшой такой разнузданный романчик! И вам нравилась эта акробатика?
Она обдумывает:
– Мне нравится… вспоминать об этом! Я была такой глупой, что теперь мне смешно. А тогда… нет, это воспоминание не из лучших, Клодина. Я расскажу вам, раз уж рассказываю всё…