Тем временем Роза не переставала пугать и погонять. С годами сердце у нее ослабело, ей трудно было подолгу играть на скрипке. Она запиралась в гостиной, перебирала ноты и, аккомпанируя себе на пианино, — пела. Голос у нее был необработанный и с годами становился все тоньше, почти как у ребенка. Не всегда хватало его на обе октавы, также и аккомпанемент, случалось, оказывался слишком трудным для сведенных артритом пальцев. Поэтому недоступные ей пассажи Роза смазывала, в то время как более легкие фразы звучали полно и сильно. Эти взрывы вперемежку с невнятным, торопливым бормотанием хватали за душу, в особенности, когда их слушали издалека. Казалось, это своего рода дуэт, диалог двух неравных сил, в котором Роза была всегда волнующе права.
С особенной страстью исполняла она «Ich grolle nicht» Шумана. Слова:
Wie du auch strahlst in Diamanlenpracht,
Es fällt kein Strahl in deines Herzens Nacht, —
возбуждали ужас, так необратим был этот приговор. Не верилось словам: «ich grolle nicht» — они звучали скорее как обещание мести, тем более что следующий образ:
Ich sah dich ja im Traum,
Und sah die Nacht in deines Herzens Raum, —
образ, схваченный в две квинты, как бы в два коварных скачка, неумолимо приводил к еще более страшному видению:
Und sah die Schlang, die dir am Herzen frisst
Голос дрожал в семикратном «ре», напряженно готовясь к третьему скачку, к последней квинте — победа над неверным сердцем. Но, увы, победу возвещало высокое «ля», на которое Розе не хватало голоса. Обычно она обрывала на слове «Schlang», как будто ей становилось слишком страшно, и с этой змеей в глотке умолкала. Однажды все-таки страстное желание расплатиться до конца увлекло ее: резко, ясно, отчаянно она выкрикнула: «Аm Herzen frisst…» Дети, оторвавшись от каких-то своих детских заданий, прибежали к Ядвиге.
— Что это, почему бабушка так кричит? — спрашивали они и жались к матери.
Ядвига обняла их. Пожимая плечами, она уже готовилась небрежно ответить: «Ах, не обращайте внимания, это все такие грустные вещи», — когда из гостиной, словно шум водопада, донесся среди радостных арпеджио вальсик Гуно:
Le printemps chasse les hivers
Et sourit dans les arbres verts…[31]
Дети схватились за руки и начали танцевать.
В другой раз Ядвига читала. Вдруг в комнату вбежал Владислав.
— Пойдем, пойдем, — сказал он, — посидим тихонько в кабинете, послушаешь.
Они сели около двери в гостиную, в полутьме Роза пела:
Он красив, его чело
Лавр мужества венчает.
Роза пела влюбленно; гимн мужеству плыл горячей волной, звучал все чище, все торжественней:
Смело следуй к своей цели,
Будь достоин своей славы.
Сквозь слезы Роза обещала:
Слезы, горестные вздохи
Скрою в глубине души.
И в конце — кристальные, ангельские звуки, высота небесная:
Ту, которую полюбишь,
Жизнь свяжешь с ней свою —
Всей душой благословлю…
Самой правдой, стыдливейшей добротой дышала эта строфа. Владислав сжал руку жены. Лицо у него побледнело, он прошептал:
— Видишь, какая она, видишь! Так нельзя лгать, притворяться, она в самом деле такая.
Ядвига не спорила. Никто на свете не мог бы устоять перед обаянием Розиного пения, искреннего, как молитва. Они прижались друг к другу, счастливые.
И еще одно сказал Владислав, закрыв лицо руками:
— А ты знаешь, о ком она думает, когда это поет? Обо мне; она сама мне сказала.
Роза кончила Шумана. Некоторое время в комнатах господствовала тишина, благоговейная, прекрасная. Затем Роза снова взяла несколько аккордов и тихо, как бы поверяя тайну, запела по-русски:
По камням струится Терек,
Плещет мутный вал.
Злой чечен ползет на берег.
Точит свой кинжал.
Из-за ударения на слове «кинжал» мягкое, серединное «соль» звучало угрожающе, вонзалось в грудь, как удар ножом из за угла.
Владислав вздохнул:
— Ах, боже! Колыбельная моего детства… Если я днем вел себя хорошо, учил французские стихи, она вечером пела мне это…
Кинжал исчез, отзвучал, и то же самое «соль», только что такое зловещее, обрело свою сладость.
Но отец твой, старый воин,
Закален в бою…
Охраняя сон ребенка от «злого чечена» щитом мужа-воина, Роза упивалась гордостью, слабостью и безопасностью.
Спи, малютка, будь спокоен.
Баюшки. баю…
Утихающий припев ласкал, покоил, как нежный весенний ветерок. Владислав и Ядвига в блаженной задумчивости сонно смотрели на дверь. Вошла Роза. Она сразу заметила обнявшуюся пару. На ее губах еще сохранился как бы отблеск песни — чего-то неземного. Но глаза зло вспыхнули.
— Ох, — воскликнула она, — ох, не помешала ли я? Я, кажется, вошла не вовремя. Странно мне только, вы тут нежничаете, этакое dolce far niente[32], а детки, вместо того чтобы лежать после обеда, на головах ходят. Ваш Кшись — это же форменный разбойник. А может, он дегенерат? Во всяком случае, не следует оставлять его с сестрами без надзора.
Ядвига вскочила, трясясь от ужаса. Владислав прошипел:
— Да что ты, мама? — И сжал кулаки.
Вот так оно и шло. При Розе нельзя было ни отдохнуть, ни вообще знать, что будет через минуту. Своим пением, своим взглядом, словами своими страшными она каждую минуту расщепляла на тысячи разнородных нитей, на каждом шагу ставила какую-нибудь ловушку…
Нервы у Ядвиги совершенно расстроились. Когда в доме была Роза, мир, казалось, наполнялся призраками, из-за каждого лица выглядывали лики его двойников, то дьявольские, то ангельские, в любой, самый обычный, момент время могло дать трещину, за которой зияла вечность. Каждый день мог стать последним. Жена говорила Владиславу:
— Сжалься, я больше не выдержу, эта женщина несет в себе ад.
Но Владик, такой мягкий, обычно относившийся с уважением ко всякому чужому мнению, твердо отвечал:
— Я запрещаю тебе так говорить о матери. «Эта женщина» вылечила Манютку от катара кишок, научила тебя отличать свинину от телятины, беречь время и открыла в Кшиштофе поэта. Две-три недели в год пожить в аду никому не вредно.
Впрочем, он тут же пугался своей резкости, обнимал Ядвигу и, пристыженный, просил:
— Милая моя, добрая, пойми, дело не во мне, я хочу, чтобы мои дети ее знали, она этого заслужила, а они — верь мне! — они действительно ничего от этого не потеряют.