— Нет, скажи мне, пожалуйста, неужели Варенька в самом деле рискнула поехать в маскарад собрания? — спросила она.
— Помилуйте, какой же тут особенный риск? — вступился Булгаков. — В дворянское собрание ездят очень и очень многие!
— Легко быть может. Но Вареньке-то на что это понадобилось?
— Неверность державного поклонника, должно быть, проследить хотела.
— Да-а? Вот как! Она уже в ревность ударилась? Бедная Варенька!.. Ревность — ведь это начало конца.
— Ну, до конца ей далеко — у нее щупальца хорошие! — смеясь, заметил Булгаков.
— Что это вы, Константин Александрович? Что у вас за выражения? Какие еще там «щупальца»?
— А, видите ли, есть такие рептилии, графиня, из породы земноводных. Они действуют щупальцами. Они впиваются ими в намеченную жертву, впиваются крепко и, раз вцепившись, уже не отпускают ее!.. По крайней мере, много усилий приходится употребить, чтобы заставить их lâcher prise!..[3]
— И у Вареньки, по вашему мнению, хорошие «щупальца»? Да? И что же? Ее преследование увенчалось успехом?
— Это смотря по тому, что ты называешь успехом, — пожал плечами граф. — Она хотела только убедиться в справедливости того, что ей говорили.
— А ей успели что-то сказать? Как я узнаю наших милых дам! Она убедилась?
— Ясно и определенно, потому что сама видела, как государь целый вечер провел с маленькой, миниатюрной маской и проводил ее по лестнице, чтобы лично в своей карете довезти ее до дома!
— И все это не басня? Не сказка?
— Вовсе нет! Я могу тебе прямо указать даже на то, что за экипажем государь посылал директора театра Гедеонова.
— Александра Михайловича? Узнаю его! — воскликнул Булгаков. — То есть другого Александра Михайловича положительно мир не родил! Нет, скажите, граф, он так-таки и сбегал за экипажем?
— Я не говорю, что он «сбегал» за каретой. Но государь приехал в маскарад в маленьких санках, а уехал в карете, и вот относительно этой перемены все заботы возложены были на Гедеонова.
— Ну да, ну да, конечно! Ах, Александр Михайлович! Ах, солнце наше красное! Ну, а провожал государь кого? Воспитанницу театрального училища, вероятно?
— Да, вот эту маленькую артистку, что пленила своим гусарским ментиком государя.
— Ну, не восторг ли это? Скажите мне, не восторг? Александр Михайлович сам разыскал девочку, сам ее в ментик нарядил, сам государю представил и сам же ей теперь экипажи подает, а быть может, и галоши с нее снимает! Нет, кто что ни говори, а когда умрет Александр Михайлович Гедеонов, то преемника ему уже не останется. Графиня, — обратился Булгаков к грациозной хозяйке дома, внимавшей его восторгу, — графиня! Неужели вы Гедеонова на свой маскарад не пригласите? Вас за это осудят все современники, и беспристрастное потомство вам это в вину поставит.
Маскарад графини Воронцовой-Дашковой удался как нельзя лучше. На него съехался чуть не весь Петербург, и все великосветские дамы друг перед другом старались не быть узнанными. Графиня усердно помогала этому, лично вместе с мужем проверяя входные билеты и не открывая положительно ничьей тайны.
Мужчины, нарасхват добивавшиеся чести заполучить пригласительный билет, были в полном сборе. Среди мужского общества тут были положительно весь Петербург и весь цвет гвардии.
Государь приехал в самый разгар маскарада вместе с наследником, редко посещавшим этого рода собрания, так что его появление было особым почетом для графа и графини. Вслед за государем приехал и великий князь Михаил Павлович, который, напротив, очень любил маскарады и охотно откликался на остроумную маскарадную интригу.
Все дамы сохраняли самое строгое инкогнито, старались говорить измененными голосами; никто не приподнимал даже широкого кружева маски, совершенно скрывавшей лицо. Без маски, с лицом, блиставшим оживлением из-под широкого кружева, обрамлявшего капюшон, наброшенный на голову, но тотчас же откинутый, царствовала только сама пленительная хозяйка дома, которая уверяла, что она и без маски сумеет заинтриговать всякого, кого захочет.
По залу ходило и несколько мужских домино, разрешенных графиней, но их было мало.
Мужчины предпочитали сами быть объектами интриги и никого собою не интриговать.
Государь стоял у одной из колонн, весело перебрасываясь отрывочными фразами с проходившими мимо него масками. Вдруг перед ним остановилась миниатюрная маска в щегольском домино, с массивным золотым браслетом в виде цепи на маленькой руке, обтянутой черной перчаткой. Государь мельком взглянул на нее, и его брови грозно сдвинулись.
С минуту он тревожно смотрел на маску, а затем, видя, что она не отходит от него, спросил:
— Ты, может быть, хочешь что-нибудь сказать мне, прекрасная маска?
— Нет, ничего особенного, — пропищала она деланным маскарадным голосом. — Мне только жаль, что здесь нет цыган. Ты знаешь, как я люблю цыган!
Государь был поражен. Эта крошечная, миниатюрная фигурка, эти осторожные, как будто кошачьи, жесты и ухватки, этот робкий взгляд больших глаз, сверкавших из-за длинных разрезов черного бархата, весь этот общий рисунок подкупающей, почти молящей грации — все это было хорошо знакомо и памятно государю, все это он недавно хорошо видел совсем близко.
— Как ты здесь очутилась? — спросил император тоном, в котором нежность и сожаление боролись с гневом.
— А что? — пропищала маска. — Почему же мне было сюда не приехать? Ведь ты здесь, а ты сам сказал мне, что всюду, где ты будешь, там и я могу быть с тобою вместе.
У государя вырвался жест нетерпения.
— Нет, ты не поняла меня! Ничего подобного я тебе не говорил и не мог говорить. Ты не можешь сомневаться ни в моем участии, ни в моем расположении, но во всем и всюду должны уважаться и соблюдаться приличия, а ты хочешь нарушить их.
— Я? Чем же это? — спросила маска, и в ее голосе прозвучала горькая обида. — Что я такое сделала, что могло бы так сильно прогневить тебя?
— Если ты сама не понимаешь этого, то мне будет трудно объяснить тебе, — сказал государь таким тоном, в котором напрасно хотел скрыть свое неудовольствие.
Маска торопливо вынула из кармана маленький кружевной платок и, подсунув его под маску, вытерла слезы.
У государя опять вырвался нетерпеливый жест. Он терпеть не мог женские слезы, и это знали все, кто когда-нибудь стоял близко к этому монарху.
— Ты лучше всего сделаешь, если уедешь, — сказал он, стараясь говорить с возможной кротостью, проявляя почти несвойственное ему терпение.