Я упорно смотрела в пол.
— Мне вообще не следовало ее слушать! — гнула свое Альфонсина.
Лемерль не ответил, но я чувствовала: он улыбается.
За Альфонсиной потянулись остальные: неуверенность живо сменилась потоком откровений. Да, мы исповедовались в грехах, мы стыдились, но ведь многим впервые в жизни уделялось особое внимание. Каяться публично болезненно приятно, почти как расчесывать крапивницу, а еще заразительно.
— Я заснула на вигилии, — призналась сестра Пьета, блеклая моль, которая почти ни с кем не заговаривает. — А когда прикусила язык, вырвалось скверное слово.
— Я разглядывала себя, когда мылась, — каялась сестра Клемента. — Разглядывала и лелеяла греховную мысль.
— Я унесла п-пирог из зимнего погреба, — заикалась покрасневшая Антуана. — П-пирог со свининой и луком, у него к-корочка размокла. Я с-съела его тайком у с-сторожки, а п-потом ж-живот разболелся.
Следующей свои грехи перечисляла Жермена — обжорство, похоть, жадность. По-моему, она назвала их наобум. За маской безразличия я разглядела в ее лице насмешку — ну, хоть ее Лемерль не ослепил. Сестра Бенедикт со слезами на глазах призналась, что отлынивала от своих обязанностей, сестра Пьер — что украла апельсин. Перед каждым новым признанием сестры роптали, точно подгоняя очередную грешницу. Сестра Томазина, признавшись в нечестивых мыслях, заплакала, и несколько сестер зарыдали из сочувствия. Сестра Альфонсина не сводила глаз с Лемерля, а вот мать Изабелла явно скучала и мрачнела все больше. Очевидно, наши грехи ее разочаровали, и мы постарались исправиться.
После первого часа исповеди стали куда обстоятельней и изощреннее. Сестры не гнушались ничем — замшелые старые прегрешения, стянутые пироги, эротические сны. Сестры, исповедовавшиеся первыми, сгорали от досады и обиженно переглядывались. Ропот перерос в гул.
Теперь черед Маргариты. Она посмотрела на Альфонсину, и я поняла: мое дело плохо. Я сделала пальцами рогатку и прикрыла ее другой ладонью. Острое предчувствие беды мешало дышать. Маргарита боязливо взглянула на Лемерля, дрожа, аки кролик в силках.
— Ну? — не выдержала мать Изабелла.
Маргарита беззвучно открыла и закрыла рот. Альфонсина наблюдала за ней с ощутимой враждебностью. И тут, не сводя глаз с Лемерля, Маргарита заговорила:
— Мне снятся демоны. Они наводняют мои сны, — сбивчиво начала она. — Они взывают ко мне, когда я лежу в постели. Они касаются меня огненными пальцами. Сестра Августа дает мне усыпляющие снадобья, но демоны никак не угомонятся!
— Снадобья? — Воцарилось молчание, и я спиной почувствовала буравящие взгляды матери Изабеллы и сестер.
— Снотворное из трав, — ответила я. — Лаванда и валериана, только и всего!
Я спохватилась, да поздно: ответ мой прозвучал резковато.
Мать Изабелла коснулась лба Маргариты и растянула губы в ледяной улыбочке.
— Снадобья сестры Августы больше не понадобятся. Мы с отцом Коломбином о тебе позаботимся. Смирение и покаяние да помогут нам изгнать все зло, тебя терзающее. — Юная настоятельница повернулась ко мне. — Ну, сестра Августа, вижу, за словом ты в карман не лезешь. Покаешься перед нами?
Опасность я чувствовала, но как ее избежать, не представляла.
— Н-нет, ma mère.
— Как нет? Нет ни слабостей, ни прегрешений, ни поступков недобрых, ни мыслей нечестивых? Даже снов чувственных нет?
Ну почему я вслед за остальными ничего не выдумала? Потому что Лемерль буравил меня взглядом. Я густо покраснела: так велико было негодование.
— Я… Простите, ma mère, я растерялась. Не привыкла публично исповедоваться.
Улыбка матери Изабеллы получилась по-взрослому ехидной.
— Ясно, стало быть, публичное покаяние ниже достоинства сестры Августы. У нее исключительное право на тайное. О ее грехах услышит лишь Всемогущий. Сестра Августа взывает прямо к Нему.
Альфонсина захихикала. Клемента и Жермена обменялись ухмылками. Маргарита чопорно возвела глаза к потолку. Прыснула даже Антуана, а ведь сама густо краснела, когда каялась. Тут я поняла: каждая из сестер при унижении себе подобной испытывает горько-сладкое удовольствие. Лемерль, стоявший за спиной матери Изабеллы, ангельски улыбнулся, точно наши перепалки совершенно его не касались.
Епитимьей мне стало молчание. Два дня принудительного молчания, а сестрам следовало докладывать настоятельнице о любых нарушениях. Разве это наказание? По мне, так желанная передышка. Тем паче если мои подозрения верны, нас с Флер скоро здесь не будет. «Завтра после вечери жду тебя в исповедальне, — сказал Лемерль. — Могу помочь».
Лемерль отдаст мне Флер. Как еще понимать его слова? Зачем еще ему рисковать, встречаясь со мной? Сердце радостно встрепенулось — осторожность побоку! Главное — вернуть дочь. Разлука с Флер — вот моя настоящая епитимья. Что бы ни попросил у меня Лемерль, я с готовностью исполню.
На неисправимую сплетницу Альфонсину наложили ту же епитимью, что и на меня, но она мучилась куда больше и делала страдальческое лицо, однако, к ее вящему сожалению, никто этого не замечал. Кашель у нее усилился, а вчера она не притронулась к еде. Знакомые симптомы… Оставалось надеяться, что повышенное рвение не обострит чахотку. Дабы избавить Маргариту от видений, ее на месяц назначили смотрительницей времени. Теперь Маргарита звонила к вигилии, а спала в колокольне, где на канатах подвесили деревянный ящик. Разве это ей поможет? Впрочем, Маргарита упивалась наказаниями, хотя тик стал заметнее, левый бок онемел и появилась хромота.
Сколько наказанных! Епитимью наложили на добрую половину сестер, начиная с Антуаны, которой велели поститься (для нее это страшная мука) и работать в жаркой пекарне, до Жермены, которая рыла новые выгребные ямы.
В результате праведницы словно вознеслись над наказанными. Так, встретив в аркаде, сестра Томазина взглянула на меня с презрением, а сестра Клемента «дергала за язык», старательно, но безуспешно.
Сегодняшний день тянулся бесконечно долго. В перерывах между службами я два часа белила стены трапезной и скребла пол, липкий от въевшегося жира. Потом помогала ремонтировать часовню — молча передавала ведра с известкой веселым полногрудым мирянам на крыше. Дальше торжественная панихида на картофельном поле. Лемерль, пусть с опозданием, отдавал матери Марии последние почести, а нам с Жерменой, Томазиной и Бертой досталось самое неприятное — вскрыть могилу.
Когда мы с лопатами и совками шли к могиле, еще не перевалило за полдень, а солнце уже припекало вовсю, и воздух буквально кипел от зноя. Вскоре мы обливались потом. На картофельном поле земля сухая, песчаная, сверху белесая, а копнешь поглубже — красная. Чуть влажная, она липла к савану и к нашим рясам, когда мы счищали песок с тела. Для спокойных и уравновешенных дело нехитрое, ведь земля еще не прилипла как следует и легко соскребалась совком. Мать Марию зашили в простыню, которая потемнела в местах плотного прилегания, и на кремовой холстине четко отпечатались голова, ребра, локти и ступни. При виде них сестра Томазина содрогнулась, но я-то покрепче: насмотрелась уже на покойников. Я сама потянулась за телом и взялась за плечи, стараясь действовать осторожно, с должным трепетом. Задача непростая, ведь от налипшей земли мать Мария стала тяжелее, чем при жизни. Однако тело ее казалось хрупким, как увязший в песке плавник. Низ савана потемнел сильнее, там очертания ребер и позвоночника были еще четче. Едва я подняла мать Марию из неосвященной могилы, на дне зашевелилось живое покрывало, целая стая бурых жуков. Яркое солнце жукам не понравилось, и они мигом зарылись в землю. Сей раз не выдержала Берта — взвизгнула и едва не выронила ноги покойной. Бурые жуки бежали у нее по рукаву, заползали под манжету. Альфонсина точно остолбенела от ужаса. Мужество не изменило лишь Жермене — она помогла мне вытащить тело из могилы. Широкие плечи напряглись, но на обезображенном лице не дрогнул ни один мускул. Сперва попахивало землей и пеплом — вполне переносимо, но едва мать Марию перевернули на спину, премерзко завоняло испражнениями и тухлой свининой.