— Ты будешь еще больше походить на нее, когда…
В первый год, исполненные оптимизма, они старались зачать ребенка. Обоим едва за тридцать, она бегунья, он фанат гимнастики. Единственным их грехом было увлечение красным вином, но ради поставленной цели они свели его употребление к минимуму. Однако прошел год, и им пришлось обратиться к коллеге Стивена по Королевской больнице, кругленькому веселому аристократу при галстуке-бабочке. Обследование ничего не показало. «Неспецифическое бесплодие».
— С тем же успехом можете попробовать «Блю смартис»,[13] — небрежно бросил коллега.
Нора плакала. Она не исполнила обещание Примаверы.
Я хотела, чтобы что-то нашли. Что-то определенное.
Пришлось пройти множество болезненных, унизительных и безуспешных процедур. Все оказалось напрасно. Обозначенные аббревиатурами процедуры не имели отношения ни к любви, ни к природе, ни к чудесам, с которыми Нора связывала зачатие: HSG — гистеросальпингография,[14] FSH — фолликулостимулирующий гормон, IVF — искусственное оплодотворение. Это превратилось в навязчивую идею. К тому моменту, как Нора в третий раз попробовала прибегнуть к искусственному оплодотворению, оба поняли, но не захотели признать, что любви между ними уже недостаточно и на ребенка ее не хватит.
Примерно в это же время доброжелательная подруга намекнула, что видела Стивена в баре Хэмпстеда с женщиной. Джейн постаралась как можно небрежнее сообщить об этом. «Говорю на всякий случай: вдруг не знаешь. Не исключено, что там все невинно. Ни слова не скажу, если захочешь это проигнорировать. Всегда можно все вернуть. Пока еще ничего не потеряно. Просто будь осторожна».
Но Нору терзала неуверенность из-за бесплодия, и она допросила Стивена. Она ожидала отрицания или признания вины и просьбы о прощении, но не получила ни того ни другого. Она ужаснулась. Стивен полностью признал вину и, как честный человек, сказал, что съедет. Сказал и сделал. Через шесть месяцев она узнала от него, что Кэрол беременна. Тогда-то Нора и решила перебраться в Венецию.
Вот и выходит, что я мыслю шаблонно. Не то что Стивен. Он оставил молодую блондинку ради взрослой брюнетки. Художницу в джинсах поменял на бухгалтера в костюме. У меня тут же начинается кризис среднего возраста, и, словно в плохом телесериале, я уезжаю очертя голову в город своих предков, чтобы начать все сначала.
Она отвернулась от зеркала, посмотрела на собранные вещи и в сотый раз подумала, правильно ли поступает.
Но я не могу остаться. В любой момент рискую наткнуться на Стивена, или на нее, или на ребенка.
Это как на грех уже случилось, несмотря на то что Нора старательно избегала появляться около больницы. Но однажды она встретила их просто так, на Хит,[15] когда совершала пробежку. Она не хотела останавливаться и не остановилась бы, если б не пыталась поддерживать цивилизованные отношения со Стивеном в процессе раздела «Бельмонта». Стивен и Кэрол шли, взявшись за руки. На них были одинаковые прогулочные костюмы, оба выглядели счастливыми и безмятежными. Беременность Кэрол бросалась в глаза. Нора вспотела от бега и смущения. Они обменялись парой неловких фраз о погоде и продаже особняка, и Нора побежала дальше, плача всю дорогу до дома. Слезы затекли ей в уши. И все же Стивен поступил милосердно — отдал ей дом. Повел себя достойно, подумала Нора.
Он не опереточный злодей. Я не могу его демонизировать. И даже ненавидеть. Пошел он к черту!
Продажа дома дала ей свободу. Теперь она могла пуститься в авантюру… или совершить ошибку. О своих планах она не рассказала никому, даже матери, Элинор. Матери особенно. Мать не любила Венецию.
Элинор Манин занималась наукой, посвятила себя искусству Возрождения. В семидесятых годах прошлого века Королевский лондонский колледж направил ее по студенческому обмену в Ка'Фоскари, университет Венеции. Она отвергла ухаживания профессоров Оксфорда и Кембриджа и влюбилась в Бруно Манина только потому, что тот словно сошел с картины.
Элинор видела его каждый день на 52-м маршруте. Вапоретто, речной трамвайчик, доставлял ее из Лидо,[16] где она жила, в Ка'Фоскари. Бруно работал на этом трамвайчике — на каждой остановке открывал и закрывал дверцу, привязывал и отвязывал лодку. Он пропускал грубые веревки между длинными пальцами и с кошачьей грацией прыгал с лодки на берег и обратно. Она всматривалась в его лицо: орлиный нос, аккуратная бородка, вьющиеся черные волосы — и пыталась припомнить картину, с которой он сошел. Кто написал ее — Тициан или Тьеполо? Беллини? Который Беллини? Элинор переводила взгляд с его профиля на невероятно красивые палаццо Большого канала. Неожиданно в ней вспыхнул энтузиазм, ее увлекла культура, в которой дома и люди спустя тысячелетие сохранились в неприкосновенности и выглядели так же, как в эпоху Ренессанса. Огонь, который она почувствовала, ощущение правильности, связи времен не оставляло ее, пока Бруно не обратил внимание на ее взгляды и не пригласил в бар. Восторг не пропал и когда он привел ее в многоквартирный дом в Дорсодуро[17] и уложил в постель. Восторг не ушел, даже когда Элинор обнаружила, что беременна.
Они спешно поженились и решили назвать будущего ребенка в честь родителей Бруно: если родится мальчик — Коррадо, а если девочка — Леонора. Они лежали в кровати и смотрели на потолок. Вода канала рисовала на нем прозрачную сетку. Бруно рассказал ей о своем предке, знаменитом стеклодуве Коррадо Манине, известном как Коррадино. Бруно утверждал, что его предок был лучшим стеклодувом в мире, а потом подарил ей стеклянное сердце, изготовленное мастером лично. Все это казалось невероятно романтичным. Оба были счастливы. Элинор поворачивала стеклянное сердечко, и оно отбрасывало блики на потолок, а Бруно лежал рядом, положив руку на живот жены. Внутри ее, думала Элинор, горит тот самый огонь — вечное пламя венецианской преемственности, венецианской крови. Но чувство растаяло, не выдержав жестокого столкновения с современным миром. Родители Элинор, что неудивительно, к профессии Бруно уважения не питали, в отличие от венецианцев, почитающих своих лодочников. Они равнодушно встретили его отказ покинуть Венецию и переехать в Лондон.
Но для Элинор это оказалось шоком. Ее мечтам внезапно пришел конец. Она вернулась в Лондон с маленькой дочерью и обещанием Бруно писать и навещать их. Первые месяцы малютка Леонора проводила с бабушкой и дедушкой или в яслях при университете. Бруно не написал, Элинор обиделась, хотя и не удивилась. Гордость не позволяла ей самой позвонить мужу. В отместку она сократила имя дочери и назвала ее на английский манер Норой. Она прониклась идеями феминисток и много времени проводила в обществе матерей-одиночек, осуждавших Бруно и мужчин в целом. На Рождество — Норе тогда исполнился год — Элинор получила рождественскую открытку от приятеля-итальянца из университета Ка'Фоскари. Доктор Падовани был средних лет, умен, остр на язык и не склонен к сантиментам. Однако в его рождественских поздравлениях Элинор разглядела нотку сочувствия. Как только каникулы закончились, она позвонила ему и возмущенно спросила, почему он думает, будто одинокая женщина нуждается в жалости. Он мягко ответил, что Бруно умер от сердечного приступа вскоре после ее отъезда. Он думал, ей об этом известно. Бруно умер на работе, и Элинор представила мужа таким, каким впервые его увидела. Правда, сейчас, в ее воображении, он схватился за грудь и упал в воды канала. Огонь погас, а с ним погасла и любовь к Венеции. Элинор продолжала занятия, но сферу интересов сдвинула на юг, к Флоренции. В произведениях Боттичелли и Джотто она чувствовала себя в безопасности, не боялась, что увидит на холсте лицо Бруно.