Воцарилось тоскливое молчание. Потом аббат Бюир вспомнил об обычной вежливости.
– А ваша матушка здорова?.. Но сядьте же, дитя мое; вы стоите, как тополь, который хочет еще подрасти! Ну же! Ну! Чего вы ищете там, когда вот два незанятых стула.
Барышня Дакс вытащила из своего угла соломенную скамеечку и по-детски уселась на нее, так что ее колени почти уперлись в подбородок.
– Позвольте мне оставаться так, отец мой! Вы знаете, я только с вами решаюсь дурно вести себя. Мне нравится сидеть так… Вы помните то время, когда мне было семь лет?
Аббат Бюир помнил это очень смутно. Но ребячество этой взрослой барышни, которой по годам полагалось бы иметь грехи, было для него поучительно. Разве не отверсты врата царства небесного для тех, которые подобны малым детям?
– А что нового у вас, Алиса?
– Ничего особенного!
Она по порядку рассказала все, что случилось с ней за месяц, все события своей однообразной жизни: уроки музыки, которые прекратились после большого годичного испытания; играли на фортепьяно одну пьесу в двадцать четыре руки; уроки рисования акварелью; госпожа Северен заболела, и ее заменила новая преподавательница, которая увезла всех учениц в деревню на этюды; наконец, диспансер. Оттого что барышня Дакс была заражена современной манией, делающей из француженок двадцатого века последовательниц Диафуаруса, а не Триссотена.[3]
– Ну а дома?
– Дома все то же, отец мой…
И барышня Дакс, тяжело вздохнув, внезапно замолчала.
Увы! Дома все окрашивалось, пожалуй, скорее в черный, чем в розовый цвет; барышня Дакс, очень нежная и очень чувствительная, под родительской кровлей никогда не находила ничего такого, что утолило бы ее жажду любить и быть любимой.
Господин Дакс, кальвинист, родом из Севенн, даже гугенот немного, испытывал библейское отвращение ко всякому нежничанию и ласкам. Госпожа Дакс, южанка, шумливая, тщеславная, вспыльчивая, время от времени наделяла поцелуем, но гораздо чаще попреками. Бедная Алиса, поставленная между холодностью и грубыми выговорами, не имела даже любящей поддержки брата, маленького сухаря, который эгоистично исчерпывал для себя довольно тощий запас отцовской и материнской нежности и любил только себя самого. «Все то же…»
Три тяжелых слова повседневной печали, мелких обид, слез и мрачного уныния…
Барышня Дакс нечасто жаловалась на свою неласковую судьбу. Во-первых, кому жаловаться? Аббат Бюир, единственный, кому она могла бы сказать все, был слишком близок к Богу, чтобы от души сочувствовать земным несчастьям. Разве нет Христа, чтобы утешить нас во всем, в чем нет его? И кроме того, барышня Дакс в своей чистосердечной правдивости не вполне была уверена, не сама ли она виновница своего несчастья. Никем не любима… Быть может, недостойна любви?
Однако на этот раз она стала жаловаться:
– Я знаю, что во мне нечему нравиться! Я не красива, не умна, не занятна. И у меня скверный характер: мне нельзя ничего сказать, я сейчас же заплачу! И все же они жестоки ко мне…
– Алиса!
Аббат Бюир ненавидел некоторые слова, в особенности глаголы «нравиться», «быть приятным», если только за ними не следовало слово «Бог».
– Алиса! Грешно и недостойно доброй христианки думать о том, нравишься ты или нет. Не к чему вам думать о том, красивы ли вы, привлекательны ли. Будьте добры, только добры, и вы будете по сердцу Господу…
Он наставлял, но не слишком строго: оттого что Алиса – чистая, прямодушная, нежная – казалась ему почти по сердцу Господу.
И он внезапно остановился:
– Они жестоки к вам? Кто же?
– Все, – тихо прошептала барышня Дакс, – папа, мама, Бернар…
Аббат Бюир изумился:
– Жестоки?
Он очень внимательно посмотрел на нее. У нее были красивые полные щеки, темного цвета кожа, здоровый вид цветущей девушки; кроме того, на ней было надето очень изящное летнее платье. Короче сказать, она не походила на мученицу. Аббат нахмурил брови:
– Я не вполне понимаю вас, дитя мое… По-моему, вы достойны скорее зависти, чем сожаления.
Барышня Дакс печально покачала головой:
– Завидовать мне? О! Отец мой! Нужно быть бессердечной, чтобы мне завидовать!
– Бессердечной?
– Ну да! Разве весело, по-вашему, не быть любимой никем?
Аббат Бюир слушал внимательно. Но при последних словах он облегченно вздохнул и пожал плечами.
– А! – сказал он. – На вас опять напала блажь… Вас не любят! Никто не любит!
И он снисходительно усмехнулся. Потом заговорил более строго:
– Дитя мое, подумали ли вы, что своими беспричинными и несправедливыми жалобами на ту превосходную участь, которая дарована вам провидением, вы оскорбляете Господа?
Барышня Дакс опустила голову.
– Оттого что, воистину говорю вам, – сурово продолжал священник, – Господь осыпал вас своими милостями. Во-первых – вы католичка. Ваш отец, будучи протестантом, без сомнения, хотел бы видеть вас приверженной его лживой и отвратительной ереси. Но ваша мать, раньше чем вы родились, уже боролась за ваше вечное спасение; ваша мать, которую вы обвиняете в том, что она вас совсем не любит! Вы католичка!.. Какое земное блаженство сравнится с этим сверхчеловеческим счастьем, залогом блаженства вечного? Но вам не отказано и в мирских радостях. Вы пользуетесь хорошим здоровьем, которое ценнее богатства. У вас есть и богатство: я не слишком искушен в мирских делах этого города; но имя господина Дакса дошло даже до меня, до такой степени прославляют повсюду его трудолюбие, его упорство в работе и удачу, которая их венчает. Дитя мое, когда ваш отец, немолодой уже и богатый, проводит жизнь в конторе, чтоб еще больше увеличить состояние, плодами которого он не пользуется и которое когда-нибудь достанется вам, кому жертвует он своим покоем, своим отдыхом? О! Вы неблагодарны, дитя мое! И вы грешите против заповеди: «Чти отца твоего и матерь твою!» Дочь моя, нежность к вам ваши родители выражают действиями, а не словами, что гораздо лучше. Теперь я спрошу вас: какое точное, прямое, реальное обвинение смогли бы вы предъявить вашим родителям, если даже предположить, что ребенок может, не совершая преступления, обвинять в чем-нибудь тех, кто дал ему жизнь и крещение? Да – какое обвинение?
– Никакого, – совсем тихо прошептала барышня Дакс.
И действительно, господин и госпожа Дакс были вполне безупречными родителями и заботились о своей дочери как должно. Но…
Но барышня Дакс, без сомнения, слишком требовательная, искала другой нежности, менее наглядной, менее очевидной, более сладостной.
И, примостившись на своей скамеечке, она смотрела на духовника. У нее были очень большие и очень черные глаза. Неподвижная и задумчивая, она казалась маленьким сфинксом, который старается разгадать собственную свою загадку.