Кат! Беглый каторжник! С Сахалина ли, из зейских ли лесов, с амурских ли угольных копей прибрел он сюда, чтобы ворваться в стоящую на отшибе избенку и поживиться всем, что найдет, без раздумья и жалости прикончив хозяев…
Бритая башка… пустые, оловянные глаза… беспощадные руки… лишенные жалости сердца… Сколько такого отребья навидалась Марина в своем пути от Энска до города Х., сколько страхов натерпелась на пересылках, как возненавидела уголовных каторжников! Давно ушли в прошлое времена идиллических благоглупостей, когда она всякого заключенного, всякого острожника считала жертвой «антинародного царского режима» и относилась к этим «жертвам» с глупым щенячьим заискиванием. Ни жалости, ни даже легкого сочувствия не вызывала теперь у нее уголовная шваль. И что с того, что и она, и этот кат, рвущийся в ее дом, – оба они заклеймены именем «преступник», что оба они лишены свободы? У нее и мысли нет распахнуть ему «братские объятия», как «товарищу по борьбе», и единственная надежда спастись от этого «товарища» – обратиться за помощью к «проклятым псам самодержавия», к «опричникам», то есть кинуться в полицию!
Легко сказать… Но как это сделать?
Боже упаси поднять крик или хоть малейший шум – каторжник снесет засов в несколько минут и мигом ворвется в дверь. Пока он думает, что у него впереди вся ночь до рассвета, пока надеется напасть на спящих, он будет осторожничать. Значит, в доме должна блюстись сонная тишина. Только бы не проснулся Павлик! Его крик разъярит, раззадорит злодея.
Марина с легкостью, неожиданной в ее грузном теле, метнулась за занавеску, где на одной широкой лавке стояла плетенная из тальника (так здесь называли иву) корзина – Павлушина колыбелька, а на другой, свернувшись калачиком, спала маленькая нянька Сяо-лю, и, ладонью зажав ей рот для надежности, другой рукой легонько потрясла ее за плечо, выдохнув чуть слышно:
– Проснись, Сяо-лю! Проснись!
Девчонка резко села, со сна бестолково взмахнула руками, и в темноте испуганно замерцали ее темные, косенькие глазенки.
– Каторжник ломает дверь! – шепнула Марина, прильнув губами к уху девочки. – Ты должна вылезти в окошко, а потом бежать в участок. Слышишь? Веди сюда полицию! Не то он всех нас убьет!
Сяо-лю моргнула, что означало – она слышит, она все поняла, и тут же взгляд ее, прикованный к лицу Марины, перебежал в сторону, к колыбели Павлика.
Марина поняла значение этого взгляда. Сяо-лю хотела сказать, что она возьмет с собой ребенка.
– Его нельзя будить, – прошелестела губами в ответ на безмолвный вопрос. – Закричит, и тогда убийца может ворваться. Беги скорей!
Темные глаза вернулись к лицу хозяйки и влажно заблестели. Марина поняла, что они наполнились слезами. Она читала в этой чистой душе, как в незамысловатой книге.
– Мне не пролезть в окошко, – качнула головой. – Бежать должна ты одна.
Сяо-лю снова моргнула, и Марина наконец отняла ладонь от ее губ.
Без малейшего шума Сяо-лю соскользнула с лавки, на миг замерла около колыбельки, наклонилась над спящим Павликом, потом выпрямилась и метнулась к окну. Ее крошечные босые ножки, по счастью не изуродованные бинтами, как у высокородных или зажиточных китаянок, словно бы не касались пола. Вот она остановилась перед окном, сунула под халат свою длинную черную косу, чтоб не мешала, и тихо-тихо потянула болт ставни.
«Только бы не заскрипел!»
Нет, болт вышел легко, а вот когда Сяо-лю принялась открывать окошко, задребезжало плохо пригнанное, незамазанное стекло. Марина облилась холодным потом, но тотчас перевела дух, понимая, что за скрежетом своего кайла каторжник вряд ли расслышит это слабое дребезжанье.
Сяо-лю легко вскочила на лавку, стоявшую под окном, и проворно выскользнула наружу.
Марина притаилась возле окна. Вот донеслось отдаляющееся шуршание бурьяна, потом чуть слышный скрип… Он означал, что Сяо-лю прокралась не через ворота, ведущие на улицу (здесь каторжник легко мог ее заметить), а через укромную калитку в заборе, ограждающем сад со стороны кладбища. Теперь она проберется через кладбище, а оттуда побежит к вокзалу, где всегда, даже по ночам, найдешь полицейского.
Умница, какая умница эта маленькая уродливая метиска, шестнадцать лет назад родившаяся от совершенно невероятной связи китайца и женщины из племени гольдов! Китайцы – довольно красивая раса, причем несмотря на то, что здесь, в Х., им приходится заниматься самой незначительной работой: огородничать, портняжить, торговать всякой, как говаривали в старину, мелкой щепотью, несмотря на то, что они почтительно кланялись всякому русскому, приговаривая: «Дластуй, капитана! Дластуй, мадама!», несмотря на кличку «ходя-ходя», которой их называли все, от мала до велика, в Х., внутри своего клана китайцы умудрились сохранить национальное достоинство и весьма блюли чистоту своей крови. Гольдов и гиляков, обитателей амурских низовьев, живших исключительно рыбалкой да охотой, считали никудышными дикарями и откровенно выказывали им свое презрение. Однако китаец Чжэн все же обрюхатил плосколицую, узкоглазую, кривоногую рыбачку, изредка торговавшую на Плюснинке, на Нижнем базаре, кетой. И вот как-то раз она приплыла в Х. на оморочке (так гольды называли узкую, длинную, долбленную из дерева лодчонку, которая управлялась двухлопастным веслом), бросила ее на базарной пристани и, переваливаясь, точно уточка, придерживая руками выпуклый живот, отправилась к дому, где жил сам Тифон-тай, старый и очень богатый китаец, глава китайской общины в городе Х. и его окрестностях. Именно перед его домом уселась беременная гольдячка прямо на мостовой и сидела так, потупившись, молча, не трогаясь с места, прикрыв узкие глаза толстыми веками и понурив голову, волосы на которой, по обычаю, были смазаны ворванью, отчего напоминали толстые, жирные черные нити.
Китайцы, следуя примеру Тифон-тая, ходили мимо нее, словно мимо пустого места. Женщина сидела сутки и еще сутки, не проглотив ни куска, не выпив ни капли воды, даже за нуждой не отходя, только сосала свою длинную трубку, в которой уже давно кончился табак (гольдячки без этих своих трубок, набитых крепчайшей махоркой, шагу не шагнут!), являя собой молчаливое олицетворение терпения и покорности. А потом вдруг повалилась на бок и принялась возить по булыжнику ногами, стонать и задирать на себе ровдужный, [1] вышитый тусклым гольдяцким бисером халат. Тифон-тай, несколько раздраженный затянувшимся присутствием рядом со своим домом низшего существа, послал служанку посмотреть, что затеяла эта дикарка. Служанка засеменила своими маленькими, изуродованными ножками, раскачиваясь, словно тростник, колеблемый ветром (собственно, именно ради этой походки китайцы и перебинтовывали женские ножки, сгибая их наподобие копытца), выбралась кое-как за ворота, наклонилась, прикрываясь веером, над слабо стонущей женщиной, а потом громко ахнула и со всей возможной прытью устремилась обратно, громко стуча деревянными подошвами своих туфель. Воротясь, она доложила, что «дикарка» затеяла рожать ребенка и одновременно «уходить в буни». На языке гольдов это означало – уходить к праотцам, то есть умирать.