Около девяти, шурша шелками, появляются три самые модные гейши Нагасаки — мадемуазель Чистота, мадемуазель Апельсин и мадемуазель Весна, которых я нанял по четыре пиастра за каждую — цена для этой страны баснословная.
Три гейши — это все те же миниатюрные создания, чье пение я слышал через хрупкие перегородки Цветочного Сада в дождливый день моего приезда. Но, поскольку с тех пор я сильно ояпонился, они значительно упали в моих глазах и кажутся куда менее странными и совсем не таинственными. Я отношусь к ним вроде как к клоунам, работающим на меня, и теперь при мысли жениться на одной из них, как я тогда хотел, могу только пожать плечами — как некогда господин Кенгуру.
От дыхания мусме и горящих ламп становится слишком жарко, и это усиливает аромат лотосов; он наполняет потяжелевший воздух, а еще пахнет маслом камелий, которое в больших количествах применяют дамы, чтобы придать блеск своим волосам.
Мадемуазель Апельсин, та самая маленькая-маленькая, хорошенькая-хорошенькая гейша-дитя с нарисованными кисточкой золотыми контурами губ, исполняет восхитительный танец с необычайными париками и масками из дерева или картона. Ее маски старой благородной дамы представляют большую ценность и подписаны известными художниками. Ее роскошные длинные платья скроены по старинной моде; чтобы придать движениям костюма подобающую витиеватость и неестественность, в шлейфах проложена жесткая прокладка.
Теперь весь дом с одной веранды на другую продувается теплым ветерком, и пламя ламп колеблется. От этих дуновений теряют лепестки лотосы; изнуренные искусственно созданной духотой, они распадаются на куски, и из всех ваз на гостей сыплется их пыльца и широкие розовые лепестки, похожие на осколки опаловых полых шаров…
Ударный номер, прибереженный под конец, — это длинное и монотонное трио на самисэнах, которое гейши исполняют быстрым пиццикато,[78] отрывисто пощипывая самые высокие струны. Кажется, сама квинтэссенция[79] — а потом фантазия на тему и, если можно так выразиться, исступление — вечного стрекота насекомых, исходящего от деревьев, травы, старых крыш, старых стен, отовсюду и лежащего в основе всех японских шумов…
…Половина одиннадцатого. Программа выполнена, прием окончен. Последнее общее «Тук! Тук! Тук!», и трубочки возвращаются в свои узорчатые чехольчики, подвязываются к поясам, и мусме суетятся, собираясь уходить.
Зажигается множество красных, серых и синих фонарей на палочках, и после нескончаемых поклонов гости рассеиваются по темным тропинках в зарослях деревьев.
Мы с Ивом, Хризантемой и Оюки тоже спускаемся в город, чтобы проводить тещу, своячениц и мою молоденькую тетушку, госпожу Кувшинку.
Мы ведь тоже хотим все вместе совершить последнюю прогулку по привычным увеселительным заведениям, попить шербету в чайной Неописуемых бабочек, купить еще один фонарик у госпожи Чистюли и съесть несколько прощальных вафель у госпожи Час.
Я пытаюсь почувствовать себя взволнованным, растрогаться от близости отъезда, но у меня это плохо получается. Этой Японии, как и ее маленьким жителям и жительницам, решительно не хватает чего-то существенного: какое-то время это все забавляет, но к этому не привязываешься.
На обратном пути, когда мы с Ивом и нашими двумя мусме последний раз поднимаемся по дороге в Дью-дзен-дзи, которую я, наверное, уже никогда больше не увижу, некоторая грусть, может, все же просачивается в нашу прощальную прогулку.
Но грусть эта неотделима от всего, чему суждено безвозвратно уйти в прошлое.
Впрочем, великолепное и тихое лето для нас тоже уходит в прошлое — ведь завтра мы поплывем навстречу осени, на север Китая. А я — увы! — уже начинаю считать эти лета молодости, на которые я еще вправе надеяться; я чувствую, что мрачнею каждый раз, когда одно из них ускользает от меня, бежит догонять остальные, канувшие в черную, бездонную пропасть, куда свалено все минувшее…
В полночь мы уже дома, и начинается мое переселение, тогда как на борту друг легендарной высоты по доброте своей стоит на вахте вместо меня.
Переселяюсь я ночью, быстро, украдкой, «словно доробо» (воры) — замечает Ив, благодаря тесному общению с мусме поднаторевший в японском языке.
Господа упаковщики по моей просьбе в течение вечера прислали множество восхитительных ящичков с разными отделениями и двойным дном и множество бумажных мешков (из нервущейся японской бумаги), которые закрываются сами собой и перевязываются бумажными же веревками, предусмотрительно приготовленными заранее; упаковки разумнее и удобнее просто не придумаешь: в том, что касается маленьких практичных вещей, этот народ не имеет себе равных.
Паковать вещи одно удовольствие; и все принимаются за работу — Ив, Хризантема, госпожа Слива, ее дочь и господин Сахар. При свете все еще горящих после приема ламп каждый усердно складывает, заворачивает, перевязывает, причем быстро, поскольку время уже позднее.
Оюки, хоть у нее и тяжело на душе, не может не сопровождать время от времени свой труд приступами детского смеха.
Заплаканная госпожа Слива больше не может сдерживаться; бедная дама, мне в самом деле очень жаль… Хризантема рассеянна и молчалива…
Ну и багаж! Восемнадцать ящиков и пакетов с буддами, химерами, вазами, не считая последних лотосов, связанных в розовый букет, которые я тоже уношу с собой.
Все это нагромождается в повозки дзинов, нанятые еще при заходе солнца и поджидающие у дверей, пока бегуны спят на траве.
Ночь звездная, восхитительная. При свете фонарей мы отправляемся в путь в сопровождении трех удрученных дам, вышедших нас проводить; по самым крутым склонам, небезопасным в такой темноте, мы спускаемся к морю…
Дзины изо всех сил сдерживают свой бег, напрягая мускулистые ноги: если эти нагруженные экипажики отпустить, они прекрасно спустятся сами, быстрее, чем надо, и покатятся в пустоту вместе со всеми моими драгоценнейшими безделушками.
Хризантема идет рядом со мной и мило, нежно объясняет мне, как ей жаль, что баснословно высокий друг не предложил заменить меня на дежурстве до самого утра, ведь тогда бы я смог провести эту последнюю ночь под нашей крышей.
— Послушай, — говорит она, — приходи попрощаться со мной завтра днем перед отплытием; я перееду к матери только вечером; ты еще найдешь меня там, наверху.
Я обещаю ей это.
Дамы останавливаются на одном из поворотов, откуда с птичьего полета открывается вид на всю бухту: черная, спящая вода, отражающая бесчисленные далекие огоньки; и корабли — такие маленькие неподвижные штучки, с той точки, где мы находимся, по форме напоминающие рыб и словно тоже уснувшие, — маленькие штучки, предназначенные для того, чтобы куда-то уплыть, уплыть далеко-далеко и забыть.