Закусив удила, он стучит по столу. Я не уступаю. Девчонки вокруг стола замерли и не верят своим ушам. Мадемуазель Сержан, запыхавшись, подбегает, готовая вмешаться. После моих слов: «Мишле всё же не такой скучный, как Дюрюй», – она бросается к столу и с тревогой заявляет:
– Сударь, я прошу простить… девочка не в себе… сейчас она выйдет…
Он перебивает мадемуазель Сержан, вытирает лоб и пыхтит:
– Ах, оставьте, мадемуазель. Тут нет ничего плохого. Я придерживаюсь своих убеждений и люблю, когда другие придерживаются своих. У этой девушки ложные идеи и она читает не то, что нужно, однако она – личность, и это когда кругом столько дур! Ну а вы, читательница Мишле, потрудитесь ответить, каким образом вы поедете на корабле из Амьена в Марсель, – если не ответите, я влеплю вам два балла, и скатертью дорожка!
– Из Амьена я отправлюсь по Сомме, поднимусь туда-то… и по тем-то каналам… попаду в Марсель, время путешествия – от шести месяцев до двух лет.
– О времени я вас не спрашиваю. Теперь опишите рельеф России, да поживее.
Гм, не скажу, что я блестящий знаток рельефа России, но я более или менее справляюсь с вопросом, если не считать некоторых упущений, вызвавших, кажется, досаду у экзаменатора.
– А Балканы вы решили опустить? Этот тип говорит как стреляет.
– Совсем нет, сударь, я их припасла на закуску.
– Ладно, идите.
Все с возмущением расступаются передо мной. Хороши!
Пока опять не вызвали, можно отдохнуть. Я с ужасом слышу, как Мари Белом рассказывает Рубо, что «для приготовления серной кислоты воду выливают на известь, та закипает, и газ собирают в колбу». На лице у неё беспросветная тупость. Её длинные и узкие руки опираются о стол, птичьи, без тени мысли, блестящие глаза бегают. Она скороговоркой несёт чудовищный вздор. Теперь ничего не поделаешь, даже если шепнуть ей на ухо, она не услышит. Анаис тоже слушает Мари и веселится от души.
– Ты уже что ответила?
– Пение, историю, йографию…
– Старик Лакруа очень свирепствовал?
– Да, зверь! Но спрашивал всякую ерунду – о Тридцатилетней войне, о договорах… Я гляжу, Мари совсем сбилась!
– Сбилась – не то слово.
К нам подходит взволнованная, взъерошенная Люс.
– Я сдала йографию, историю и рада, до смерти, что хорошо ответила.
– Молоток, значит? Схожу-ка я на колонку, а то горло пересохло, кто со мной?
Никто – или они не хотят пить, или боятся пропустить, когда их вызовут.
Внизу – что-то вроде приёмной, там я обнаруживаю Абер – щёки её от недавних горестей ещё красные, под глазами мешки. За небольшим столиком она пишет письмо домой, она уже успокоилась и рада, что возвращается на ферму. Я спрашиваю:
– Что же вы отказались отвечать? Она поднимает свои воловьи глаза:
– Мне тут так страшно, сил никаких нет. Мать поместила меня в пансион, отец не хотел, он говорил, что я должна заниматься хозяйством, как мои сёстры, стирать, работать в саду, мама настояла на своём, и её послушались. В меня вдалбливали знания так, что голова вспухла, и вы видите, что сегодня из этого вышло. А ведь я говорила! Теперь-то они мне поверят!
И она вновь, умиротворённая, берётся за ручку.
Вверху, в зале, царит убийственная жара. Почти все девчонки – красные и потные (мне повезло, я от жары не краснею!), вид растерянный, напряжённый: они ждут, когда их вызовут, до жути боясь наговорить глупостей. Скоро, наконец, полдень и мы уйдём отсюда?
Анаис приходит с физики и химии; она не красная, да и как она может покраснеть? Думаю, и в кипящем котле она осталась бы жёлтой и холодной.
– Ну как?
– Уф, всё позади. Рубо, оказывается, ещё и по-английски спрашивает. Он заставил меня читать и переводить. Почему-то, когда я читала по-английски, он всё кривил рожу. Дурак какой-то!
Это из-за произношения! Подозреваю, что у Эме Лантене, дающей нам уроки английского, выговор не слишком чистый, и скоро этот болван Рубо начнёт измываться уже надо мной из-за того, что у меня выговор не лучше. Весёленькое дельце! Меня бесит мысль, что этот идиот будет надо мной потешаться.
Полдень. Экзаменаторы поднимаются, а мы с шумом и гамом направляемся к дверям. Лакруа – волосы торчком, глаза выпучены – объявляет, что наш маленький праздник продолжится в два тридцать. Мадемуазель едва отлавливает нас в толпе галдящих сорок и ведёт в ресторан. Она ещё сердится на меня за моё «безобразное» поведение по отношению к Лакруа, но мне всё равно. Солнце палит, меня разбирает усталость, нет сил шевелить языком…
Ах, леса, родные мои леса! Какое там в этот час стоит жужжание! Осы, мушки обследуют цветки лип и бузины – и весь лес вибрирует, как орган. Птицы не поют, в полдень они сидят в тени, чистят пёрышки, и их блестящие глазки выискивают что-то в подлеске. Лечь бы сейчас на опушке ельника, откуда виден расположившийся внизу город, и подставить тёплому ветру лицо, замерев от неги и лени!
…Заметив, что я отрешённо витаю мыслями в облаках, Люс с самой кокетливой улыбкой тянет меня за рукав. Мадемуазель читает газеты, подружки обмениваются вялыми репликами. У меня вырывается слабый стон, и Люс мягко меня корит:
– Ты теперь со мной совсем не разговариваешь! Весь день экзамены, вечером мы ложимся спать, а за едой у тебя всегда плохое настроение – ума не приложу, когда к тебе подойти!
– А что тут сложного! Не подходи вовсе!
– Не очень-то любезно с твоей стороны так говорить! Ты даже не замечаешь, как терпеливо я тебя жду и сношу, когда ты меня отталкиваешь.
Дылда Анаис смеётся – её смех походит на скрип немазаной телеги, – и Люс робко замолкает. Терпение у неё и впрямь безграничное. Печально, что такое постоянство останется втуне, печально!
Анаис в своём репертуаре. Она не забыла бессвязный лепет Мари Белом на экзамене и – вот стервозина! – мило интересуется у бедняжки, сидящей неподвижно с ошалевшим видом:
– Что тебя спросили на физике и химии?
– Какая разница, что спросили, – сварливо ворчит мадемуазель, – если она всё равно чепуху молола.
– Я уже не помню, – в замешательстве бормочет бедняжка Мари, – про серную кислоту, кажется…
– И что же вы там про неё наговорили?
– К счастью, мадемуазель, кое-что я всё же знала. Я сказала, что если известь облить водой, выделяются пузырьки газа, это и есть серная кислота…
– Вы так и сказали? – нарочито подчёркнутым тоном переспрашивает мадемуазель, готовая, кажется, вцепиться в Мари зубами…
Анаис с воодушевлением грызёт ногти. Поражённая Мари замолкает, и директриса, прямая, с багровым лицом, поспешно ведёт нас обратно. Мы трусим за ней, как собачонки, и разве что языки у нас не вываливаются по такому пеклу.
На других экзаменующихся мы теперь не обращаем внимания – те, впрочем, тоже на нас не смотрят. Из-за жары и напряжения нам не до кокетства и не до соперничества. Ученицы высшей школы Вильнёва – их называют «незрелыми яблоками» из-за бантов на шее, бантов ужасного резкого зелёного цвета, какой встретишь только в пансионах, – проходя мимо нас, принимают притворно-добродетельный брезгливый (невесть почему!) вид, но как бы по привычке; вскоре, однако, всё встаёт на свои места. Все думают о завтрашнем дне, о сладостной возможности поиздеваться над провалившимися подругами и теми, кто вовсе не сдавал экзамены из-за «неуспеваемости по всем предметам». Дылда Анаис начнёт распускать хвост, разглагольствовать о педучилище как о доходном поместье. Тьфу! Зла на неё не хватает!